Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие - Ходж Брайан. Страница 70

Так Рони и передала мне бумагу.

Я не осмеливался притронуться к ней еще дольше, чем к карандашам. Я знал, что полночи не буду спать, отыскивая для нее самый надежный тайник. Никто не должен о ней узнать. Никто никогда не должен о ней узнать. Если ее найдут, у меня никогда в жизни больше не будет окна, только стены.

— Эй, — позвала Рони, когда небо потемнело, а она уже долго меня не видела. — Ты должен рассказать мне, в чем дело. Что ты такого натворил? Нарисовал кучу грязных картинок, и у твоих предков мозги перегорели?

Я надолго замер, навалившись на подоконник. Стоявшая у окна Рони была силуэтом, подсвеченной сзади загадкой, и, если бы я был тогда чуть старше, мне, должно быть, захотелось бы нарисовать все до единого ее локоны, резавшие свет на тонкие ленты. Она отнеслась ко мне добрее, чем кто-либо за всю мою жизнь, а ведь мы даже ни разу не оказывались в одной комнате и вообще не подходили друг к другу ближе чем на двенадцать футов.

— Иногда мои рисунки сбываются, — сказал я ей. Потому что она спросила, а мне больше некому было рассказать, и я даже не представлял, что настанет день, когда я смогу это сделать. — Иногда я что-нибудь рисую, и это что-нибудь случается. Или меняется.

Она ничего не сказала. «Врун…» Этого слова я ожидал. Может, даже надеялся его услышать. Чем дольше тянулось молчание, тем больше мне хотелось, чтобы Рони просто посмеялась надо мной. Мои пальцы вцеплялись в подоконник, будто птичьи когти в ветку.

— Ты ведь теперь меня не бросишь, правда? Ты все равно будешь приходить к окну?

— Посмотрим, — сказала она.

— На что?

— Как это работает? Ты просто рисуешь, что в голову взбредет, и оно случается? Или тебе нужно сначала этого захотеть?

— Мне кажется, я должен этого хотеть. Даже если сам не понимаю.

И даже если я этого хотел, иногда ничего не случалось. Иначе в парке поселилась бы куча ти-рексов и стадо бронтозавров. Это навело меня на мысль, что я ограничен работой с тем, что уже существует, и не могу создавать что-то из ничего.

— Интересно, — сказала Рони. — Слушай. Мне говорят, что со следующего года я должна буду носить скобки. Только большого блестящего металлического рта мне еще и не хватало. Как думаешь, если я дам тебе хорошенько их разглядеть, ты сможешь поправить мне зубы?

* * *

Мне всегда было интересно узнать, что сказал бы ее стоматолог, если бы ему хоть раз еще довелось взглянуть на зубы Рони.

Исправить их оказалось несложно, к тому же я мог разглядеть ее рот ближе, чем она ожидала, потому что у меня был телескоп — через него я мог разглядывать на земле и в небе все то, что было мне недоступно. Рони встала у своего окна, улыбнулась широкой, безумной улыбкой, заполнившей объектив телескопа, и я нарисовал ее зубы сначала такими, какими они были — те, что с боков, наклонялись внутрь, а те, что спереди, заходили друг на друга. Затем я изо всех сил сосредоточился и начал понемногу изменять линии. Два раза Рони сказала, что ей больно, но останавливать меня не захотела.

Когда мы закончили, она не сразу отошла от зеркала в ванной. Но после сказала, что я отлично поработал.

Я уже не в первый раз что-то исправлял, и теперь у меня получалось лучше, чем раньше, когда я был маленьким, пальцы не так хорошо меня слушались и мой талант был для меня в новинку, а родители его не замечали. До этого я менял лишь всякие мелочи в доме, например, переставил местами ноги и руки фигурке танцовщицы, крутившейся на крышке маминой музыкальной шкатулки. Они ничего не подозревали до того вечера, когда устроили вечеринку — кажется, рождественскую, — вывели меня к гостям и заставили показать свои рисунки, чтобы все поглядели, какой великий художник у них растет.

Один из гостей попросил меня нарисовать его портрет.

Так я и сделал.

Только я нарисовал его по-своему, потому что он мне не нравился. Он был громким, у него воняло изо рта, он брызгал слюной, когда говорил, и у меня от него болели уши, поэтому я сначала нарисовал его уродливый раззявленный рот, а потом размазал его, и глаза тоже, чтобы он перестал на меня так пялиться.

Это быстро изменило настрой вечеринки.

Мои родители наконец-то сообразили, в чем дело, и заставили меня сделать гостя таким, каким он был раньше, но я уже успел перепугаться и рисовал не так хорошо, к тому же это был первый раз, когда я пытался вернуть что-то в прежнее состояние. Несколько дней спустя, подслушивая, как родители спорят о том, что со мной делать, я узнал, что у этого мужчины впереди были годы операций.

Поэтому мне было приятно помочь Рони.

Но больше ничего менять было не нужно, поэтому остаток времени я рисовал просто так, без всяких причин, — в основном места, где с удовольствием оказался бы, если бы знал, как туда попасть.

* * *

Учебный год закончился для всех, кроме меня, и лето сделалось жарче. Когда у меня не было уроков, а Рони не уходила куда-то еще, мы жили у открытых окон, поэтому на наших верхних этажах тоже стало жарко и мы отшлифовали подоконники локтями.

Веревку мы так и не сняли.

— Может, убрать ее? — спросил я как-то вечером.

— Нет. Ни в коем случае, — ответила Рони. — Они никогда не обращали внимания на то, что творится у них над головами, так с чего бы им начать это делать сейчас?

Поэтому мы обменивались при помощи корзины всякой всячиной: книгами, журналами, комиксами, музыкой и прочими штуками, которые любили, а еще тем, что делали сами. Я пересылал ей рисунки, некоторые — в подарок, а она мне — рассказы, которые писала, и я не только читал их, но и иллюстрировал.

Рони призналась, что все они — о том месте, откуда родом ее песни.

После того первого вечера она не переставала петь. Я был этому рад, а она, похоже, больше не возражала, что я ее слушаю. Язык я все еще не понимал, а Рони не рассказывала мне, что значат слова ее песен, но я начал воображать себе их смысл, основываясь на звучании. И еще на ее рассказах, которые я понимал. В основном это были истории о девочках, которые убивали троллей и людоедов, или бросали их в темницу навечно, или ненадолго бросали в темницу, после чего убивали. Сначала я их жалел, потому что тоже был узником и знал, каково им приходится, но потом понял, что каждый из них сотворил с девочками что-то ужасное, и поэтому, наверное, было к лучшему, что принцессы, крестьянки и юные воительницы первым делом отрубали чудовищам руки.

А потом, однажды вечером, когда небо было мягким и сиреневым, а у земли мерцали светлячки, Рони посмотрела на меня, склонив голову под странным углом.

— Это ведь был ты, да? — спросила она. — Те люди, в парке, зимой. Это ты с ними сделал?

Я ждал этого вопроса несколько недель.

— Я не хотел. Это получилось случайно.

— Три раза подряд получилось случайно? — Она рассмеялась так, как смеются, когда чему-то не верят, но, кажется, не рассердилась. Она не знала этих людей, и поэтому ей было все равно, что они лишились голов. — Как ты это сделал без бумаги?

Я спросил ее, знает ли она, как это — когда очень сильно хочешь что-то сделать, но не можешь, и тебе кажется, что ты вот-вот взорвешься. Ей даже вспоминать не пришлось. Так вот, без бумаги со мной было то же самое. Пока я не обратил внимание на изморозь, что покрывала выходившее на парк окно.

— Я только выглянул в окно и обвел их фигуры ногтем. — А потом провел тем же ногтем по их шеям. — Я ничего такого не хотел сделать. В первый раз я даже не знал, что так будет.

Рони озадаченно посмотрела на меня.

— Когда я спрашивала у тебя, как это работает, ты сказал, что для того, чтобы что-нибудь сделать, ты должен этого хотеть.

Да. Я так сказал. Так что, может быть, я злился на тех людей за то, что они могли гулять в снегопад, а мне приходилось сидеть взаперти. Может быть, я сделал это во второй раз, чтобы убедиться, что и правда виноват в первом случае. А в третий — может быть, просто потому что мог. Помнил я в основном то, как они падали — сначала одна их часть, а следом вторая — прямо в снег, не издав ни звука.