Грешная женщина - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 77

Неожиданно для самого себя Серго пожаловался Алеше:

— Чем больше им дозволяешь, тем они наглее.

— Майор у тебя справный, — похвалил Алеша. — Прямо в бане накрыл.

— Отвезешь обратно в Москву, — распорядился Серго, не глядя на Башлыкова. — И без всяких глупостей. Понял?

— Тогда у меня вопрос, — сказал Башлыков. — Ты выйди, парень, я догоню.

Алеша предложил по стопке на посошок, и Серго с ним чокнулся и выпил, не подавился.

Когда остались с Башлыковым, тот сделался смурнее тучи.

— Не все понятно, хозяин. Выходит, ребята молодыми жизнями рисковали, чтобы ты с этим комиком водяру лакал?

— Тебе чего надо?

— Сто лимонов в любой купюре. Как сговаривались.

Серго повернулся спиной к хаму, набулькал себе водки. Услышал, как за Башлыковым затворилась дверь. Сидел точно в забытьи. Хотелось ему сбросить с плеч годков пятнадцать, чтобы заново понять смысл быстротекущей жизни. Но это было невозможно. Утомленный рассудок уже не всегда, как прежде, с легкостью справлялся с новыми нагрузками. То, что навязывал Алешка, было неглупо, но слишком затейно. Внедрить с десяток ушлых, дотошных, хватких людишек в Елизаровы звенья, а потом… Но где их возьмешь с десяток, которые не продадут? Волки вокруг, с сытой, алчной, хитрой рожей Башлыкова. С другой стороны, даже при благополучном исходе Алешка окажется у руля, а он, Серго, будет при нем вроде штурмана. Однако… Нежелательно околевать под пятой Елизара, но и… Отнять империю проще, чем строить заново, сказал Алешка. Пока Елизар пробивался на Запад, он иссяк, у него корней нету, одни сучья. Ткни покрепче перышком в ствол, и вся его гвардия посыплется, как иголки с прошлогодней сосны. Мы его не трогали, напирал Алешка, это он на нас вдруг замахнулся. Сегодня бабу твою протаранил, завтра самого возьмет за рога. Ты еще не старый, сказал Алешка, при хорошем питании…

Серго ему не верил, как не верил никому на свете. О знал цену воровским планам. Это неверие лишало его напора…

Поздно ночью Башлыков у себя дома трижды прослушал запись беседы хозяина с Крестом. Выводы, которые он сделал, были неутешительны. Елизара приговорили но не к повешению, а к почетной отставке. Они не хотел его убирать, а собрались вырвать у него власть и поглядеть, как он будет корчиться в окаянной злобе. Что ж, замысел хорош: Елизар без капитала как земля без воды — сам собой исчахнет и околеет. Его не жалко, поделом злодею мука, но власть-то, тайная, свирепая, бандитская власть никуда не денется, только перейдет в молодые и еще более ненасытные руки. Разделаться с подпольем можно лишь так, как оно само разделалось со страной — деля на кусочки, на лакомые дольки, рубя готовы картелям, сгоняя мелких бесов в резервации. Сказка про мелкие прутики, которые ломаются, и про крепкий веник, который не согнешь, и тут годится. Благовестов всегда убирал конкурентов, когда они по пояс высовывались из траншеи, лезли в телевизор и начинали швырять милостыню нищим. В момент наивысшего ликования, когда какие-нибудь новые авторитеты уже примеряли перед зеркалом королевскую мантию, он спокойно, не спеша протягивал узловатую клешню и забирал у них товар, деньги и душу, а бренные тела укладывал ровными штабельками вдоль столбового торгового тракта. Точно так же управлялся и с чиновным людом, с этими высоколобыми христопродавцами, некоторые из которых с оголтелым подвыванием докарабкивались почти до самого верха. Лукаво ухмыляясь, он издали подрезал им становую жилу, и какой-нибудь заполошный Ваня Полозков или прожорливый Миша Горбачев с грохотом валился навзничь, распространяя вони на сто верст. Осечек он не ведал, пока с тылу к нему не подкрался вскормленный на крови, голубоглазый, неукротимый паренек… После третьего прослушивания магнитофонной ленты Башлыков окончательно утвердился в мысли, что медлить дальше грешно. Пока яд скорпиона не перетек в новое хранилище, следовало вырвать жало. Завтра будет поздно, как учил великий заговорщик.

С горьким чувством прощания набрал Башлыков штабной номер, которым не пользовался второй год. Назвав код и позывные, он произнес только одну фразу:

— Вторник, десятого июля, без посредников, — и повесил трубку.

Звонок был пустой, никому не нужный, но Башлыков по-прежнему оставался в душе суворовцем и почитал воинскую дисциплину, как вторую мать.

11

Тягость навалилась под утро. Вдовкин понял, что улыбнувшееся ему счастье тоже было воровским. И в любви, и в жизни больше не было у него перспективы. Когда по воле образованных неандертальцев, вдруг воплотившейся в новый большевистский эксперимент, качество жизни резко пошло на убыль, когда их геополитический и экономический бред неожиданно превратился в будничную реальность, его поначалу даже развлекал этот любопытнейший с научной точки зрения процесс биологической мутации общества, но сознание упорно возвращалось к привычной схеме бытия, где добро в конечном счете торжествовало, а зло подвергалось преследованию. Он по-прежнему верил, что моральный закон в мире незыблем, а борьба за существование, даже в том виде, как она описана Дарвином, протекает под неусыпным контролем Божьего ока. Так и получилось, что задремал он в гнилом, политическом отстойнике, каким было в пору коммунистов российское государство, а очнулся в уголовной зоне, где верховный пахан для забавы сочинял народу конституцию, а великое множество мелких паханчиков неутомимо делило разбойничью прибыль, оборудовав для воровских малин самые престижные здания столицы.

Все прежние понятия в этом новом мире неузнаваемо сместились, и достоинство человека по негласному закону теперь определялось только рублем. Пробуждение Вдовкина, увы, ничуть не напоминало пробуждение Гулливера. В то хмурое утро, на грани сонной печали он наконец-то осознал себя еще большим пигмеем, чем те, кто денно и нощно с пеной у рта вопили о рыночном рае, как недавно они же разглагольствовали о равенстве, братстве и любви к людям. Его собственное нравственное пигмейство было столь потрясающим, что он успел продать не только скудный запас ума, но и родного отца. Перспектива была одна: доживать остаток дней в дерьме, как в брачном наряде.

Ему стало страшно, и он разбудил лежащую рядом женщину:

— Таня, давай уедем в Торжок прямо сегодня.

Таня Плахова умела разговаривать во сне.

— У меня с собой ничего нет. Все вещи на квартире. А туда пока нельзя, ты же знаешь.

— Через месяц-два все утрясется. Зачем нам сейчас какое-то барахло? Махнем налегке.

— Глупый! Тебе приснилось что-то?

— Да нет, ничего особенного… Мечтал стать Нобелевским лауреатом, а заделался барыгой. Обидно немного.

Таня обняла его, ткнулась носом в плечо.

— Как же ты матушку оставишь? Она же совсем беспомощная.

— Когда мужчине под пятьдесят, самое время начинать все заново. Так ведь поступают японцы. На роковой черте они поворачивают вспять. Меняют фамилию, место жительства, род занятий. Вообще отсекают минувшую жизнь. Как бы умирают для всех. Это нормально, разумно. Прекрасный обычай. К старости столько мусора нависает на подошвах, ногу трудно поднять. Да и душе пора отмякнуть.

— Ты не в Японии, дорогой, — напомнила Таня.

— Это чисто символический, ритуальный уход. Скорее не уход, а возвращение к самому себе. Тебе тоже не повредит, Танечка. Ты запуталась не меньше меня.

— Я не сама запуталась. Меня запутали. Умишко слабенький, поманили калачиком, я и побежала.

Она прижалась к нему теснее. Любимый страдал, а она знала лишь один способ помочь ему. Бедные японцы могут не догадываться, что спасение не в бегстве, а в женщине. В ее тисках. Судорога любовного забвения исцеляет, как удар электричества.

Вдовкин не поддался на очередную лечебную процедуру. Голый, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить Валентину Исаевну, пошлепал на кухню звонить.

Он дозвонился до Алеши, но трубку, как обычно, сняла Настя.