Грешная женщина - Афанасьев Анатолий Владимирович. Страница 79

— Не знаю, как и быть. Наверное, никогда не смогу преодолеть стыд. Тут есть один мальчик, санитар… он мне очень нравится, хотя и дерется… Он хочет меня, он признался. Но как представлю, что надо раздеваться, что увидит меня голой… Нет, не могу!

— Скоро тебя выпишут, — приободрила ее Таня. — Будешь жить у меня, и я буду за тобой ухаживать.

Алиса смотрела на нее чистым, умным, печальным взглядом.

— Нет, не хочу. Мне здесь лучше. Меня все любят, берегут. Конечно, если выпендриваешься, поколят, но ведь это везде так. Ты же знаешь. Главное, вовремя принимать лекарства и внимательно слушать, чего от тебя хотят. И потом, девушке безопаснее взаперти, чем шляться по улицам. Ты согласна?..

Таня Плахова докурила, допила кофе, но никуда пока не спешила. В три часа они условились с Вдовкиным встретиться в Центре и вместе пообедать. Он подъедет за ней к Пушкинской площади. Она уже скучала по нему. Давно они так надолго не расставались. Целые трое суток. Как бы не натворил он глупостей в отлучке. Продал же родительскую дачу, возьмет — и голову продаст. Больше всего Тане нравилось, как он несет всякую чепуху с таким видом, словно открывает ей новые миры. Манерой умничать на пустом месте он напоминал ей студента Володю, который любил ее когда-то. Но милый Володя верил во все, что говорил, а вот Вдовкин, напротив, сомневался даже в собственном имени. Он так и сказал ей однажды, что хотя и привык к своему имени, но полагает, что на самом деле его зовут не Вдовкиным и уж никак не Евгением, а лучше ей обращаться к нему как к Ибрагиму Шалвовичу. Досадную путаницу с именами он объяснял тем, что в роддоме, где он родился вскоре после войны, младенцев содержали в подвале на случай бомбежки, а после раздавали родителям наугад, как пайковые буханки. Признавшись в этом недоразумении, он долго разглядывал себя в зеркале, поправляя поредевшие волосики на висках и косясь на нее обиженным глазом. Ей все время хотелось смеяться, когда она его слушала, но она сдерживалась, опасаясь, что Вдовкин примет ее за дурочку. Такой случай тоже уже был. Они пошли в кино и смотрели какую-то веселую американскую комедию, где мужчина переодевался женщиной, чтобы приблизиться к объекту своей страсти. Но не только возлюбленная, но и мужчины принимали его за женщину и то и дело пытались соблазнить.

Весь зал покатывался со смеху, ну и она, естественно, заливалась от души, а потом вдруг заметила, что Вдовкин смотрит не на экран, а на нее, и отнюдь не с восхищением. В его взгляде было что-то такое, что бывает, когда человек увидит муху у себя в тарелке. Ей стало дурно. В ту же секунду, словно спохватясь, Вдовкин прильнул к ее шее губами; и она решила, что все это ей померещилось в темноте. Но громко смеяться с тех пор остерегалась. Ее милый был прост, да себе на уме. Увы, с ним, дорогим и суженым, как с любым кавалером, следовало держать ухо востро, не расслабляться ни на минуту. И это было горестно. Иногда, чаще ночью, в любовном бреду ей казалось, что чуткие его пальцы прикасаются прямо к ее душе. Чудесные были мгновения. Неужто и они лишь плод ее воспаленного воображения? Или это то, к чему они обязательно должны прийти в конце концов — к высшему единению и благу. Об этом она тоже избегала говорить с ним, потому что опасалась, что поймет превратно. Примет ее за восторженную, экзальтированную девицу, которых, она знала, он презирал. Все искренние, резкие проявления чувств он считал фальшивыми. Он не верил громким заклинаниям. И тут она не могла с ним не согласиться. В любви, как в работе, кто больше всех треплется языком, тот скорее всего пустышка. Но это правило, конечно, придумано для других, не для них. Наступит день, и он не за горами, когда они заговорят друг с другом открыто, без обиняков и уловок. Есть молчание, которое красноречивее слов, но есть и слова, которые обретают истинный смысл только после долгого молчания. «Я люблю тебя!», «Буду с тобой навеки!», «Обними меня крепче!»… — сегодня все это дежурные фразы, обычные знаки приязни, но когда-нибудь…

С двумя раздувшимися сумками, в дорожном наряде — кожаная куртка и джинсы — она вышла из подъезда и сразу поняла, что влипла. Она даже поняла, как именно влипла. От серебристого «БМВ», откуда торчала поганая рожа Пятакова, откатился соседский мальчонка Коляня, которого она часто одаривала гостинцами и он был у нее на посылках. Одиннадцатилетний услужливый песик, пронырливый и циничный, незрелое дитя реформ, рано познавший жизнь без прикрас. Коляня уже год как бросил школу и с ватагой таких же огольцов сшибал бабки то на мойке машин, то на перепродаже пепси-колы. «Наша надежда!» — как сказал про одного из таких по телевизору Ельцин. Конечно, эту надежду Пятаков перекупил по дешевке, подрядив позвонить, когда она вернется. Вот Коляня и отработал честно свою детскую дружбу.

Кроме Пятакова в машине на заднем сиденье расположился Стас Гамаюнов, накачанный придурок, и еще один темноволосый, которого Таня не знала, но, разумеется, такой же подонок, как и эти двое. Стас распахнул заднюю дверцу и поманил ее пальчиком:

— Ау, Танюша! Мы тебя заждались.

Машину они подогнали почти вплотную к подъезду. «Хотела же кроссовки одеть, дура несчастная!» — подумала Таня. Лучезарно улыбаясь, она поставила сумки на асфальт, помахала парням, дескать, лучше вы идите сюда, развернулась — и с места, как на стометровке, стрельнула вдоль дома. Бежала она хорошо, красиво, как убегают от смерти. Босоножки только мешали. Преследователь, тот, который был ей незнаком, догнал ее уже на спуске к автобусной остановке, где неподалеку был милицейский пост. Парень прыгнул на нее сзади, прижал к земле и для верности хряснул кулаком по затылку. Но не сильно, сознания она не потеряла. Потом он помог ей подняться, заломил руку за спину и повел обратно к машине. Народ с остановки с любопытством наблюдал за привычной московской сценкой. Навстречу им попался хмурый гражданин с авоськой, набитой пивными бутылками, и двое беззаботных подростков с повязанными косынками головами. Таня не пыталась вырываться, понимала, что это уже ни к чему. Свободной рукой достала платок, вытерла кровянку с лица. Подросткам ее конвоир весело бросил, как знакомцам:

— Бегает, курва, быстро, еле поймал!

В ответ подростки радостно закудахтали.

Ее сумки были уже погружены в багажник, через секунду она оказалась зажатой на заднем сиденье между Стасом и незнакомым весельчаком. Пятаков с места рванул, как любил, со второй передачи.

Влились в середину потока на Садовом кольце. Все молчали. Стас пускал дым ей в ухо. Таня помнила, как он улещивал ее год назад. Заманивал на крутые горки. Обещал какие-то особенные наслаждения, ведомые ему одному. Похвастался, что выписывает подпольный итальянский журнал «Секс для избранных».

— А шефа не боишься? — спросила у него Таня.

— Мы с тобой культурные люди, — сказал Стас. — Я к тебе давно приглядываюсь. А шеф, между нами, девочками, дубина деревенская. Неужто тебе с ним приятно?

— Приятно. У него сопли короче.

Пятаков тоже к ней подкатывался, но без зауми. Пригласил как-то отужинать в погребке «Одуванчик», а когда отказалась, обозвал «поганкой» — только и всего. Зла не затаил. Не был закомплексован, как Гамаюнов. Тот впоследствии, когда доводилось встречаться, поглядывал волком. Дескать, погоди, Танечка, придет час, припомню тебе «длинные сопли». Вот час, видно, и пришел.

Пятаков глянул в зеркальце, пробурчал недовольно:

— Петух, зачем рожу-то ей раскорябал? Не мог потерпеть до места?

— Да она сама навернулась. Такая резвушка, никогда не подумаешь.

— Куда же ее понесло?

— Черт ее знает! Наверное, к чайнику своему. Жаловаться на нас.

На съезде к Самотеке Пятаков нагло подрезал нос у вишневого «жигуленка» и пронесся на только что вспыхнувший красный свет. Гамаюнов его осудил:

— Не надо бы сейчас приключений, старичок.

— Времени мало, — отозвался Пятаков. — Чего-то вроде Серго заколдобился, отбой дает. А я гадом буду, если фраера не кину.