Садовник - Кортес Родриго. Страница 35

Он научился прислушиваться к своему телу и перешел на двухразовый, а затем трехразовый, но очень короткий сон. Он стал забирать с кухни объедки не два, а один раз в сутки, и, хотя работать по ночам было сложнее, а еда порой слегка подкисала, он выиграл столько времени, что наступил день, когда он выкопал целых девять ям.

И тогда к нему стала приходить покойная сеньора Долорес.

Она могла прийти когда угодно, даже в минуты короткого отдыха, когда он, мокрый от снега и дождя и до колен покрытый вязкой, липкой и холодной глиной, ненадолго замирал, упершись лбом в деревянный черенок лопаты. А уж когда он заползал в землянку и, надрываясь от постоянного простудного кашля, проваливался в сон, сеньора Долорес царствовала безраздельно.

Она приходила такой, какой он видел ее в последний день, — в белом нижнем белье без кружев, с растрепанными волосами и обрывками черных шелковых сплетенных из платья косичек на запястьях. Что-то говорила, что-то показывала, и хотя он не сумел бы выразить словами то, что узнавал от нее, с каждым новым днем мир вокруг него становился понятнее и проще.

Себастьян вдруг понял, что человек возрождается к новой духовной жизни лишь после того, как попадет в могилу и утратит прежнюю плоть, — точно так же, как семечко прорастает новым побегом лишь после того, как набухнет, а затем бесследно растает в теплой и влажной весенней земле. Таким же семечком чувствовал себя и Себастьян. Только так, благодаря долгой мокрой и холодной зиме, он и может накопить соки, чтобы весной выбросить побег и зацвести. И никто его уже не остановит.

***

Этой зимой падре Теодоро стало окончательно ясно, что сатанинские силы в Испании уже не остановит никто. Реформы прокатились по католической стране, как дорожный каток.

Едва с помощью божией падре удалось к началу декабря 1931 года завершить восстановление храма, как 9-го числа грянула новая беда. Кортесы приняли конституцию страны, и по ней выходило, что католическая церковь отныне не имеет прав ни на что.

Нет, не на всех конституция легла похоронным камнем; в ней смело гарантировались основные права и свободы и равенство граждан перед законом, но что касалось традиционного положения церкви, то здесь дьявол поработал от души. Новые власти отделили католическую церковь от государства, запретили орден иезуитов и предоставили свободу всем культам без разбора, уравняв испанскую Церковь Христову и с мусульманами, и с протестантами, и даже с язычниками.

Хуже того, новоявленные богоборцы, явно не понимая, на что они обрекают свои бессмертные души, громогласно, на весь христианский мир объявили об экспроприации церковных земель и о запрете для церкви приобретать имущество и даже вести простейшие торговые операции.

Но и это было еще не все. Падре Теодоро затруднялся сказать, чем они там в кортесах думали, но по конституции выходило так, что отныне церковь не имеет права заниматься даже образованием! В данном конкретном городе с единственной католической школой на всех это означало, что дети должны просто остаться без образования.

Понятно, что все здоровые католические силы это лишь сплотило, и даже обещанное социалистами перераспределение земель не могло замазать истинного лица новой власти. Нет, конечно же, она пыталась выглядеть прилично и даже уволила генерала Санхурхо, расстрелявшего мирную демонстрацию в Арнедо из артиллерийских орудий, но каждый новый день все больше и больше испанцев искренне просили господа о падении богопротивного режима и восстановлении в Испании благочестия и порядка. Но бог словно отвернулся от испанцев, и, как ни горестно было это осознавать, падре Теодоро чувствовал в этом и свою вину и мог сказать только одно: «Меа culpa» — «Мой грех».

Да, после этого жуткого происшествия с красками их с Тересой встречи в парке прекратились, но падре Теодоро и сам понимал: сути происходящего между ними это не меняет. Он любил ее, любил страстно, нежно, всем своим, увы, все еще мужским существом и сам же понимал, что ничем — ни ежесуточной службой в новом храме, ни трудами в католической школе — этот грех перед господом не загладить и связь надо рвать. А вот порвать отношения с Тересой сил-то как раз и не хватало. Едва падре Теодоро увидел Тересу на открытии нового храма, он с ужасом осознал, что не в состоянии отвести от нее глаз.

Он вытерпел месяц, а после Рождества Христова, как бы только для того, чтобы навестить сына садовника, снова появился в доме Эсперанса. Тереса вышла к нему, спустилась по ступенькам, заглянула в глаза, и внутри у падре все оборвалось.

— Пойдемте, святой отец, — скромно опустила глаза Тереса, — я покажу вам, где он работает.

Они взялись за руки, и с замирающими сердцами двинулись через парк, и вскоре вышли на огромную, раскисшую от вечного зимнего дождя равнину.

Далеко впереди, насколько хватало глаз, на оранжевой от выброшенной наверх мокрой глины равнине тянулись идеально ровные ряды круглых ям. А там, у самой реки, еле виднелась маленькая фигурка юного ни в чем не повинного садовника.

— Боже, какой ужас… — тихо произнес падре Теодоро. — Я немедленно иду к полковнику.

— Я уже была, — вытерла Тереса набежавшую слезу. — Но вы же знаете папу. Если он сказал, значит, все.

***

В конце марта Себастьян работу закончил, и поначалу старый полковник, уже с октября не заглядывавший в корзину и на все мольбы о снисхождении лишь раздраженно фыркавший, ему не поверил. Не видевший проворовавшегося сироту с осени, он даже не сразу понял, кто этот немой, оборванный, грязный парень и зачем он стоит у лестницы на террасу. Но потом пригляделся и вздрогнул.

— Что тебе?

Себастьян показал рукой в сторону невидимого отсюда изрытого ямами огромного поля и развел руками.

— Что, не справляешься? Пощады запросил?.. — язвительно улыбнулся сеньор Эсперанса.

— Ус-со, — с натугой процедил сквозь губы Себастьян.

— Все? — полковник был озадачен. — Что значит все? Сколько уже вырыл?

Себастьян вразвалку побежал за корзиной, принес и протянул полковнику. Тот осторожно заглянул внутрь, и его брови недоуменно поползли вверх.

— Ты хочешь сказать, что столько уже сделал?

Себастьян кивнул.

Полковник сжал губы и сурово покачал головой.

— Ладно. Хочешь, чтобы я тебя не только красть, но и врать отучил? Так я отучу!

Шаркая по полу и подволакивая ногу, он побрел в дом за плащом, и Себастьян с болью осознал, как сильно сдал за эту зиму его господин. Он дождался возвращения сеньора Эсперанса, повел его хорошо протоптанной тропой через сад и вскоре показал рукой на внезапно открывшееся пространство.

Полковник Эсперанса замер. Более всего некогда гладкая равнина напоминала район боевых действий. И если бы не идеальная симметричность идущих до самого горизонта рядов, можно было бы подумать, что здесь окапывался пехотный корпус.

— Бог мой!

Себастьян впился глазами в меняющееся лицо полковника. Он видел все: суровую непреклонность, удивление, короткий испуг, смятение, стыд, страх того, что эти смятение и стыд станут заметны, еле заметный отблеск невольного восхищения, мгновенно вспыхнувшее недоверие, и вдруг подумал, что лучше всего на могиле сеньора Эсперанса смотрелось бы какое-нибудь благородное дерево, к примеру, лавр или дуб, в обрамлении каких-нибудь нежных и капризных цветов. Пожалуй, он сумел бы подобрать для могилы полковника нужную цветовую гамму…

— Ну, что ж… — прокашлявшись и снова обретя прежний неприступный вид, проговорил сеньор Эсперанса. — Значит, завтра же и начнем.

***

Вскоре началось непонятное. Уже дня через три из окрестных деревень, из Сарагосы, отовсюду в новую часть сада начали завозить павшую скотину, большей частью овец. Насквозь провонявшие дерьмом и дохлятиной мужики на таких же невыносимо провонявших телегах привозили и привозили свой странный товар и сами скидывали его в подготовленные ямы. Себастьян попытался выяснить зачем, и в конце концов один из мужиков снизошел до общения на пальцах и рассказал, что так делают немцы и, как говорят, после этого деревья поднимаются мощно и дружно.