Что видно отсюда - Леки Марьяна. Страница 41

У меня в руках не было ничего, кроме этого письма, но оно весило как тяжелая ноша, когда я вышла из подъезда и медленно пошла к книжному магазину.

Как за размытым стеклом, думала я. Поле, выгон. Хутор сумасшедшего Хасселя. Луг, лес. Охотничья вышка номер один. Поле. Луг. Лес. Выгон, выгон.

Я носила письмо с собой целый день, я вынесла его из книжного магазина наружу и на главную улицу, где договорилась встретиться с оптиком возле магазина подарочных идей. Поскольку у меня перед глазами не стояло ничего, кроме слов Фредерика, я налетела на доктора Машке, который внезапно оказался на тротуаре у меня на пути.

— Опля, — сказал он, — как я рад вас видеть. — Он упер руки в бока и разглядывал меня так, словно только что изготовил меня собственноручно. — Это невероятно, — сказал он. — Вы действительно похожи на отца как две капли воды.

Я посмотрела в сторону магазина подарочных идей. Оптик уже поджидал меня: из-за стенда с открытками поднимался дымок сигареты.

Доктор Машке принялся докладывать мне, какие вопросы он хотел задать Фредерику, он говорил о недеянии и непривязанности, о не-индивидуальности и не-дуальности. Он что-то говорил о Ничто, а я думала и почти не слушала доктора Машке. Я была отгорожена запотевшим стеклом и удивлялась, почему оно не зазвенело, когда я столкнулась с доктором Машке.

Я уже несколько раз сказала, что мне надо идти, но доктор Машке продолжал говорить. Он говорил и говорил, пока вдруг из-за угла не показалась Марлиз.

— А ты что здесь делаешь? — спросила я. — Опять на что-нибудь жаловалась?

Хотя было не очень холодно, шапка Марлиз была натянута низко на лоб, а шарф укутывал нижнюю половину ее моложавого лица.

Я гадаю, что законсервировало ее в неизменном состоянии. Может, она не старела потому, что все ее дни были совершенно одинаковы и поэтому время думало, что незачем ему тратиться на нее.

В руках у нее был продолговатый сверток, направленный на доктора Машке, словно дуло ружья.

— Купила вот себе штанговый замóк.

— Да у тебя же есть такой, — сказала я.

На двери у Марлиз было уже четыре замка. Я удивлялась, как одна-единственная дверь выдерживает столько замков, а из-за письма Фредерика дверь, сломленная четырьмя замками, была таким печальным зрелищем, что я чуть не заплакала.

— Замков много не бывает, — сказала Марлиз. — А сейчас я снова еду домой.

Доктор Машке смотрел на запакованную Марлиз зачарованно, как будто она была красавица под вуалью.

— Сделайте это, — сказал он. — Блез Паскаль однажды сказал: Все беды людей происходят от неспособности человека спокойно оставаться в комнате.

Марлиз зажала свой сверток под мышкой и улыбнулась. Я никогда в жизни не видела ее улыбки, я не знала, что это анатомически вообще было возможно.

— Это верно, — сказала Марлиз. И такого она никогда в жизни не говорила: чтобы что-то могло быть верно.

— Тогда я тоже должна идти, — сказала я. Доктор Машке крепко держал меня за рукав, его кожаная куртка скрипела.

— Кстати, насчет «оставаться дома», — сказал он. — Вы, собственно, знаете, почему ваш отец все время странствует?

Я посмотрела вдаль, в сторону стенда с открытками, за которым оптик закурил уже вторую сигарету.

— А вам разве можно обсуждать ваших пациентов с посторонними людьми? — спросила я. — Разве это не запрещено?

— Вашего отца я воспринимаю скорее как друга, а не как пациента, — сказал доктор Машке, — но я, разумеется, далек от того, чтобы навязывать вам мои воззрения. — Но не так уж и далек он был от этого, потому что невозмутимо продолжал это делать: — Итак, я думаю, — сказал он и поднял вверх свои никелированные очки, — он все время странствует, потому что ищет своего отца.

— Хе? — удивилась Марлиз. — Да его же давно нет в живых.

— А это как раз самое практичное, — торжественно сказал доктор Машке, — это позволяет искать его повсюду.

Он посмотрел на нас, как раньше смотрел на меня Мартин, когда изображал чемпионов мира по тяжелой атлетике и ждал аплодисментов.

Над стендом с открытками уже перестал подниматься дым, мелькнула только ступня оптика, затаптывающая окурок.

— Мне надо идти, — сказала я. — Марлиз, ты не хочешь поехать домой с нами?

— Еще чего не хватало, — сказала она, вскинула свой сверток на плечо и ушла.

— А вы не могли бы дать мне адрес вашего буддиста? — спросил доктор Машке.

— Еще чего не хватало, — сказала я и побежала с моим письмом через дорогу, к оптику, и упала к нему в объятия.

Поздно вечером мы сидели на крылечке нашего дома — Сельма, Эльсбет, оптик и я, — подстелив на ступени покрывало с дивана Сельмы. Оптик где-то прочитал, что сегодня можно будет увидеть особенно много падучих звезд.

Сельма, оптик и Эльсбет надели очки, сдвинули головы и склонились над письмом Фредерика, да так надолго, как будто его трудно было расшифровать.

— Я не хочу под этим подписываться, — сказала я. — Что это вообще за дурацкая идея? И трансформировать все это я тоже не могу. Как он это себе представляет?

Оптик встал и принес из кухни одну из своих буддийских книг, потому что надеялся найти в ней подходящую фразу на тот случай, если человек отказывается давать подписку.

Он надел очки и листал страницы.

— В жизни главное, — сказал он, — установить доверительную интимность с миром. Интимность с миром, — повторил он, — разве это не красиво? — и подчеркнул это маркером еще раз, хотя уже было подчеркнуто.

Эльсбет сунула в рот «Mon Chéri».

— Мы могли бы попробовать приворожить его, — сказала она, полагая, что если не можешь трансформировать любовь, то надо трансформировать наоборот Фредерика. — Есть очень много методов. Если, например, обрезок ногтя утопить в бокале вина, то выпивший это вино сходит с ума от любви. Такой же эффект получается, если ему незаметно подмешать в еду язычок петуха. Или повесить ему на шею ожерелье из костей совы. — Эльсбет подумала. — Может, получилось бы и с костями канарейки. Я думаю, для Пипси это было бы хорошо. — Пипси была канарейка Эльсбет, и сегодня утром она у нее умерла. — Или, — она взяла себе еще одну «Mon Chéri», — ты скормишь Фредерику найденный хлеб. Тогда он потеряет свою память. И забудет, что не хотел все перемешивать.

Я представила себе, как можно было бы приворожить Фредерика, подсунув ему любовь, как я подсовывала Аляске вечерние таблетки в ломоть ливерной колбасы.

— А еще можно носить при себе вербену, выкопанную серебряной ложкой, — вспомнила Эльсбет, — тогда все будут тебя любить. И это значит: полюбит и тот, кто надо. — Она разглядывала смятые темно-розовые фантики у себя на коленях. — Проблема, конечно, в том, что для всего этого он должен быть здесь, — сказала она. — Но и это тоже можно устроить. Если три веника всунуть в одну печь, то он приедет. Именно тот, кто надо.

— Звезда упала, — сказала Сельма, и мы все посмотрели вверх.

— А вот загадывать желание на падающую звезду — это надувательство, — объявила Эльсбет. — Это вообще не помогает.

— Я думаю, поможет только одно, — сказала Сельма. — Если ты не хочешь под этим подписываться, тебе надо с ним распрощаться.

Оптик откашлялся.

— Честно говоря, я не верю, что во всем этом деле уже сказано последнее слово, — пробормотал он, а Эльсбет сказала:

— Но мы же все в него влюблены.

— Это верно, — сказала Сельма. — И тем не менее.

— А вы знаете, — сказал оптик, глядя в свою книгу, — что мы все лишь преходящие вздутия на времени?

— И что теперь с этим делать? — спросила Эльсбет и отложила фантики в пустой цветочный горшок.

Потом больше никто ничего не говорил. Мы молча смотрели в небо, с которого на нас упали еще пять бесполезных звезд.

Только Эльсбет смотрела не вверх, а поглядывала на меня, и она видела, что у меня на глаза уже снова наворачиваются слезы из-за той дурацкой подписки, из-за невообразимой трансформации.