Что видно отсюда - Леки Марьяна. Страница 40

— С праздником, Марлиз, — сказала я. — Положу тебе тут кусок жаркого. Очень вкусное.

— Я не хочу, — сказала Марлиз. — Уходи.

Я прислонилась к стене у кухонного окна.

— Ты много чего пропустила, — сказала я. — Пальм чуть не убил Сельму, а оптик Пальма.

Послышался звук резко отодвинутого стула.

— Чего-чего? — спросила Марлиз.

— Ну, это случилось не сегодня. Тогда, давно.

Марлиз молчала.

— А ты помнишь моего гостя из Японии? — спросила я. — Он был тут несколько недель назад. И больше не дает о себе знать.

Марлиз молчала.

— Должно быть, мне придется с этим смириться, — сказала я. — Ах, и кстати: я прошла испытательный срок и принята на работу. Хотя ты постоянно на меня жаловалась.

— Все, что ты мне советовала — говно, — сказала Марлиз.

— Вот поэтому, наверное, он и не дает о себе знать, — сказала я.

Я положила жаркое на подоконник. Алюминиевая фольга посверкивала, как лунный свет, отраженный в миске.

В январе Сельма, оптик и я поехали в райцентр к врачу. Суставы Сельмы продолжали деформироваться, и чтобы доказать то, что было и без того видно, ее кисти, ступни и колени нужно было просветить рентгеновскими лучами. При каждом снимке она должна была неподвижно замереть и закрывала глаза; она не открывала их и тогда, когда между снимками к ней выходили и перемещали ее суставы для следующего кадра. Сельма сидела и рассматривала на своих веках черно-белое остаточное изображение, она видела Генриха, как он в самый-самый последний раз оборачивался, видела его остановленную улыбку. В это время рентгеновский аппарат делал серо-белые снимки остановленного тела Сельмы, и Сельма, с Генрихом в глазах, пыталась не вздрагивать, когда аппарат включался.

Оптик и я сидели в коридоре перед дверью рентгеновского кабинета.

— Письмо с другого конца света требует времени. Он еще объявится, — как раз говорил оптик, когда Сельма вышла, держа в руке что-то похожее на помесь ложки для обуви и вилки.

— Посмотрите-ка, что они мне подарили, — счастливо сказала она.

В последнее время ей было трудно поднимать руки к голове, и то, что она держала в руках, было вилкой для прически.

— А вообще-то ты могла бы и сама напомнить о себе, — сказала Сельма позднее в машине оптика, и поскольку она была права, я на следующий день объявила господину Реддеру:

— Я пойду немного приберу.

Господин Реддер кивнул, я уперлась в дверь задней комнаты, пробралась через все сломанные предметы к раскладному столу, открыла бутылку орехового ликера, подаренного одним покупателем, выпила для храбрости пол кофейной чашки и написала Фредерику письмо.

Я писала, что письмо Фредерика, которое он наверняка написал, к сожалению, не дошло. Потом я написала очень много фраз о том, что, по правде говоря, и невозможно, чтобы письмо из Японии могло вообще дойти до Вестервальда при всех расставленных на пути силках и ловушках и при всевозможных человеческих ошибках, стоящих на пути такого письма; наверняка, писала я, первое письмо Фредерика, полученное летом, было единственным, которое дошло сюда когда-либо из Японии.

А потом, когда я выпила уже третьи полчашки орехового ликера, я приступила к «никогда» и «всегда». Я писала Фредерику, что он перевернул мне всю жизнь, что я влюбилась в него с первого взгляда и что этой любви навсегда никогда ничто не сможет помешать. Я писала, что буддизм не очень хорошо продуман, потому что ведь ясно же, что вещи исчезали бы, если бы мы не пытались их видеть, что доказывается тем, что я уже несколько недель не пыталась видеть Фредерика, а он все равно совершенно исчез. Из-за орехового ликера эта фраза казалась мне подкупающе прозрачной. Я писала: «Большие приветы, конечно, от Сельмы, от Эльсбет и от оптика». Я писала, что оптик вчера в который раз решил в ближайшее время вместе с Пальмом как следует починить провальные места в квартире Сельмы. «Дальше так продолжаться не может», — сказал оптик, хотя вот уже сколько лет это вполне продолжалось. Я писала, что дальше не может продолжаться и то, что Фредерик не дает о себе знать, и я писала, что ведь, возможно, все наоборот, и он, может быть, уже написал семь писем, ни одно из которых, к сожалению, не дошло, потому что смотри выше.

Я закрутила крышку на бутылке с ликером, поставила бутылку под стол и сунула в рот четыре фиалковых таблетки. Господин Реддер всюду сделал закладки фиалковых таблеток, даже в резервуаре списанной кофейной машины.

Я нажала на дверь, обогнула господина Реддера, который распаковывал новые поступления, пошла к прилавку и нашла лист почтовых марок. Я понятия не имела, сколько стоит письмо в Японию. Для верности я облепила марками весь конверт.

Потом в книжный магазин зашел оптик. Он хотел всего лишь забрать меня, но прикрыл свое намерение книгой о ремонте по дому, которую я ему якобы рекомендовала и которая изменила всю его жизнь.

— Ладно, — крикнул господин Реддер из дальнего угла.

— Какая-то ты вся раздрызганная, — сказал оптик в машине. — Выпила, что ли? От тебя пахнет, ну я не знаю, фиалковым ликером, что ли.

— Остановись у почтового ящика, — попросила я, когда мы въехали в деревню, — я написала письмо Фредерику.

— Только что? — спросил оптик. — В твоем-то состоянии?

— Абсолютно, — сказала я.

— Может, тебе стоит переспать с этим письмом одну ночь, а потом уже отправлять, — предложил оптик. — Или покажи его сперва Сельме.

Важные письма мы всегда показывали Сельме, прежде чем отослать. Если оптику нужно было напомнить своим покупателям о задержанных платежах, он всегда давал такие письма Сельме и спрашивал:

— Это не слишком грубо?

— Это даже слишком дружелюбно, — находила Сельма в большинстве случаев.

— Чепуха, — сказала я, — отошлю его сейчас. К чему все эти предосторожности. — Я обняла оптика за плечи покровительственно, как надменный инструктор по вождению автомобиля: — Спонтанность и аутентичность есть альфа и омега, — сказала я, но мне следовало бы подыскать какие-то другие два слова, которые легче поддавались бы произношению даже после орехового ликера.

И я вышла и опустила письмо в почтовый ящик.

На следующее утро в семь часов я снова стояла у этого почтового ящика. Почтальон открыл заслонку для опорожнения ящика и вставил в желобки свой мешок.

— Пожалуйста, отдай мне назад мое письмо, — попросила я.

Старый почтальон ушел на пенсию год назад, а новым теперь был один из близнецов из Обердорфа.

— Нет, — сказал он.

Я прождала его у почтового ящика целых полчаса. Я продрогла, у меня болела голова. Я представила себе, как было бы хорошо сейчас иметь в руках ружье Пальма. «А ну отдай письмо, засранец, — сказала бы я, прицеливаясь. — Слушать всем мою команду!»

— Пожалуйста, — сказала я.

Почтальон осклабился. Маленькие облачка пара поднимались у него изо рта:

— А что мне за это будет?

— Все, что у меня есть, — сказала я.

— И сколько это?

Я достала из кармана мое портмоне.

— Десять марок.

Почтальон выдернул купюру у меня из рук, сунул ее в карман и раскрыл передо мной мешок:

— Угощайся.

Я нагнулась над мешком, он был слишком велик и глубок для тех нескольких писем, что в нем лежали. Я порылась в них окоченевшими пальцами.

— С новым годом, Луисхен, — сказал почтальон.

На следующее утро в моем почтовом ящике лежало письмо от Фредерика. Оно было в голубом конверте авиапочты. Я подняла его вверх против лампочки в подъезде, на сей раз письмо не просвечивало насквозь, оно было написано на более плотной бумаге. Слова были размытые, как буквы на табло аэропорта, когда оно обновлялось.

Дорогая Луиза,

извини, что я пишу только сейчас. У меня было очень много дел (вероятно, это трудно себе представить, но это так). В это время сюда всегда приезжают гости, и я за это отвечаю. Объясняю им все. Как в монастыре едят, как сидят, как ходят и когда надо молчать и сколько спать. Когда приезжаешь в монастырь, всему надо учиться заново. Как после тяжелого несчастного случая.

Я много о тебе думал. С тобой было хорошо. Но и трудно. Я не привык быть так долго вместе со столькими людьми. Ведь тут, на другом конце мира, не приходится много говорить.

И, как ты можешь себе представить, я не привык приближаться к кому-то настолько, как к тебе.

Причем: так уж оно бывает при сближении. Ты для меня загадка, Луиза. Иногда ты действуешь весьма решительно и вставляешь ступню в дверь, которую я вообще-то как раз хотел закрыть, а потом ты снова совсем размытая. В такие моменты у меня возникает чувство, будто ты стоишь позади запотевшего стекла, и можно только догадываться, что за ним скрыто.

Когда я был у тебя, у вас, я снова и снова влюблялся в тебя. По крайней мере, в то, что я мог видеть (смотри выше, запотевшее стекло).

Но эта влюбленность должна трансформироваться. Потому что, Луиза, мы не подходим друг другу. Я выбрал для себя эту жизнь в Японии, это был долгий путь, для которого мне пришлось собрать все мое мужество.

И как бы неромантично это ни звучало: я не хочу все перемешивать. Для меня очень важно, чтобы все было на своем месте.

А мое место здесь, без тебя.

Я не знаю, что ты думаешь обо всем этом, то есть о нас; можешь ли ты подписаться под тем, что мы не подходим друг другу?

Твой Фредерик