Собаки и другие люди - Прилепин Захар. Страница 46
Она пошевелила мизинцем – он снова зарычал.
Просидели так полчаса.
Тигл поднялся с намерением подойти к ней – всё такой же отупевший и угрожающий. Жена стремительно выхватила из-под стола высокий металлический стул и поставила перед собой.
Не отпрянув, он проследил за появлением на пути большого предмета и спустя минуту сел.
«…кто ты? – говорил весь его вид. – Что ты делаешь здесь?..»
Затем пёс прилёг, но глаз не закрыл.
Другая мысль, кажется, волновала его ещё больше: «…кто я? что я делаю здесь?..»
У жены за спиной было окно, но она б не успела его открыть.
Глядя на большие кухонные часы, издающие громкий тик, она старалась даже не дышать. Прошло ещё десять минут.
Вдруг пёс потянул носом воздух с каким-то новым, чуть удивлённым чувством.
– Тигл, – старательно выговаривая каждую букву, позвала его шёпотом жена.
Он мелко дрогнул хвостом.
– Ко мне, – негромко, но внятно позвала она.
Он радостно сорвался с места и, загрохотав железным стулом, уселся возле, готовый к обожанию, командам, служенью.
…На следующий день Тигл стал принимать таблетки. Припадки больше не повторялись.
Всякий раз, заходя в дом белой мэм, я заставал всё того же приветливого пса.
В сентябрьскую пятницу жена сорвалась с утра по делам в город – но, так совпало, к обеду явились строители возводить очередную, задуманную ей, красоту на новом участке, и я пошёл в дом белой мэм проследить за их работой.
Тигл – я услышал это ещё по пути через лес – мощно лаял.
Когда я пришёл, бригадир несколько раз поинтересовался, не вырвется ли он.
Рабочие опасливо сторонились его клетки.
Я постарался взглянуть на Тигла не своими глазами. Ограда белого вольера действительно не показалась мне убедительной.
От его настойчивого лая болела голова.
Подойдя к Тиглу, я приказал ему молчать, и он послушался. Но едва я скрылся в доме, пёс продолжил пугать рабочих. Пришлось вернуться и забрать его.
Пока мы шли к дому, рабочие застыли на своих местах. Но едва я открыл дверь, все они разом зацокали и одобрительно замычали: всё-таки пёс им нравился.
Им не нравилось только то, что они не нравятся псу.
Дома Тигл, похлебав из своей домашней миски воды, привычно улёгся под стол.
Я пожарил дочери картошку с куриным крылом. Тигл поднимал бровь, слыша запах, но, отученный просить, не лез.
– Зовут, – сказала дочь.
– Что? – переспросил я.
– Зовут на улице.
Я наскоро вытер кухонным полотенцем руки и вышел во двор.
Некоторое время мы совместно разбирались, где им лучше копать, а где, напротив, надо засыпать.
В одну минуту меня, не имевшего никогда и намёка на интуицию, вдруг будто клюнули в затылок.
Я оглянулся и увидел наш дом.
Позабыв извиниться, я, сердясь на норовящие слететь калоши, поспешил, не боясь показаться смешным, назад.
Дочка любила петь, и пела часто, – я очень хотел услышать её пение, но дом был тих.
На ступенях я споткнулся, потерял калошу и вбежал уже босиком.
Поджав ноги, дочь сидела на кухонном диване. На её лице не было испуга, но она очень побледнела.
Сидящий в углу Тигл даже не посмотрел на меня.
На полу виднелся след вспенившейся собачьей слюны.
– Что? – спросил я, сдерживая дыханье.
– Он сильно дрожал, – ответила дочь, и голос её прозвучал на удивление бесстрастно.
– Ты испугалась?
– Нет.
– Он узнал тебя?
– Он… – дочь подумала, – …растерялся.
Я посмотрел на Тигла. Тот сосредоточенно думал о чём-то.
Вид у него был такой, словно он только что долго взбирался на гору.
…Днём вернулась из города жена, а вечером я увёл его в старый дом.
У меня есть странная привычка: беспричинно просыпаться в ночи и лежать, глядя во тьму. Особенно зимой, когда снаружи всё глухо, как после припадка. Тьма в комнате, тьма за окном, тьма, если закрыть глаза, под веками. Вся эта тьма имеет разную плотность, и я измеряю её.
В моей памяти остался не слишком обширный список вещей, которые я готов перебирать мысленно: недлинный ряд любимых стихотворных строк, два-три запомнившихся кадра, где запечатлены мои дети, и всего несколько взрослых лиц, часть из которых к тому же не встретится мне уже никогда, кроме как в этой темноте.
Перебрав всё это, я перехожу мыслями к своему зверью, размышления о котором то смешат, то утешают меня.
Жена только вчера сообщила мне, что дед Тигла – знаменитый собачий боец, убивший более пятисот собак. Что мать его – тоже убийца, кормящая своим ремеслом целый собачий питомник, где мы и приобрели Тигла.
Что прошлой зимой, когда сошёл снег, под снегом она нашла двух задушенных Тиглом котов и одного лесного зверька уже неопределимой породы. Все они однажды в ночи явились на вкус собачьей еды – и уже никуда не ушли.
Я так и не решил для себя, нужно ли огорчаться этому: мне всё равно нравится мой пёс.
Звонил доктор Кержака и спрашивал, как он. «Хорошо», – сказал я.
Выслал хирургу фотографию, где мы, четыре души, сидим на берегу.
Пришлось приспособить телефон на пенёк, чтоб запечатлеться. Никто в нашей деревне такой снимок даже по дружбе не сделал бы.
«Все здоровы?» – спросил врач.
Я ещё раз с интересом рассмотрел нашу фотографию.
Лохматый демон, живущий за пределами положенной ему жизни.
Эпилептик с неумолимой склонностью к насилию.
Кастрат с подшитыми глазами.
И я, призрак.
«Да, мы отлично», – написал я.
Завершив мысленный обзор своих калек, я перехожу к соседям, зная, что, перебрав их имена, снова засну – уже до утра.
В деревне живёт старик, который приехал сюда примерно полвека назад смертельно больным и тогда уже немолодым человеком. Хотел здесь спокойно умереть, но не вышло. Говорят, ему сто лет; что ж, это срок.
Живёт слепец со своей зрячей женой. Они всегда ходят парой, стараясь не встречаться с другими людьми.
Живут две умалишённые сестры, чья мать, добрейшая бабушка, умерла. Иногда они бродят по двору, взявшись за руки – как, должно быть, бродили в детстве.
Живёт безработный алкоголик Алёшка, похмелье которого не кончается никогда, словно он выучился добывать алкоголь из воздуха.
С ним мыкается его мать, лежачая больная, от которой он сбегает, едва поднявшись. Проходя мимо, можно услышать её слабый, монотонный голос, повторяющий имя сына, который сидит, привалившись спиной к стене дома и не отзываясь.
Живёт одинокий браконьер Никанор Никифорович. Он часто разговаривает сам с собой. Жена и дочь давно не навещали его, хотя он в этом году добыл много рыбы и хорошо поохотился.
Не так давно, по дороге в лес, я видел, как древний старик вынес крупно порезанную капусту, сухарей и плошку засахаренного мёда, накрыв лесным птицам целый праздничный стол.
Возвращаясь спустя час с прогулки, я заметил, как умалишённые сёстры по обыкновению топчутся в своём дворе, и привычно пожалел их, торопясь мимо. Но, привлечённый чем-то, оглянулся – и сквозь щели забора сумел прочесть вытоптанное на снегу слово «мама».
Никанор Никифорович, объясняясь с кем-то, кого рядом с ним не было, развесил над крыльцом гирлянды. Теперь они, переливаясь, сияли в ночи. К гирляндам поднимался дымок – это Никанор Никифорович курил, сидя на крыльце, и улыбка его светилась то розовым, то жёлтым, то оранжевым цветом.
Слепцы же каждый год вдвоём ловко лепили огромного снеговика. Ну а что, подумал я, проходя мимо их дома: разве взрослые люди не могут захотеть вылепить снеговика? И только миг спустя понял, какой я дурак. Ведь наугад втыкавший морковку в голову снеговику мужчина не мог видеть дело своих рук. Он лепил во тьме – а радовался, как при свете.
Алёшка принёс своей матери из леса ёлку и поставил у окна. Вчера кричал с улицы: «Смотри, к тебе гости! Сама пришла!».
Уже теряя нить размышления, я думал напоследок: как же это странно – на некотором расстоянии друг от друга, мы лежим сейчас посреди огромного и глухого леса.