О чем молчит соловей. Филологические новеллы о русской культуре от Петра Великого до кобылы Буденног - Виницкий Илья Юрьевич. Страница 48
На протяжении первых пятнадцати послереволюционных лет слово «паспорт» в советской литературе имело отчетливо негативные коннотации и ассоциировалось прежде всего с царской Россией («надругательством над народом», называл паспортную систему Российской империи В. И. Ленин). В «Административном праве» А. И. Елистратова (1929) говорилось, что до революции «паспорт, в отношении к которому обыватель служил своего рода приложением, был одним из излюбленных орудий крепостнической полицейщины эпохи царизма» [6].
В раннесоветскую эпоху общим местом критики царской России было напоминание о том, что передвигаться без паспорта по империи больше, чем на оговоренные в законодательстве расстояния, было нельзя, выезд из страны строго регулировался, беспаспортных босяков полиция высылала из городов, но по стране тем не менее бродяжничало множество людей без письменных разрешений и существовала целая индустрия фальсификаций паспортных книжек, особенно в приграничных районах. Революционеры традиционно изображались как борцы с паспортными ограничениями. Так, например, напечатанная еще в 1908 году повесть П. Р-а «Из дневника человека без паспорта» (о политическом, пытавшемся бежать из империи с помощью еврея-махинатора) заканчивалась пророческим гимном свободной песне, не ведающей границ, не признающей паспортов и переходящей «свободно из России в Австрию, из Австрии в Россию» [7]. После 1917 года паспортная система, служившая, по определению «Малой советской энциклопедии» 1928 года, «важнейшим орудием полицейского воздействия и податной политики в т. н. полицейском государстве» [8], была отменена, а мечта Маяковского об отмене после мировой революции международных границ («чтобы в мире // без Россий, // без Латвий // жить единым // человечьим общежитьем» [9]) казалась близкой к реализации. Слепые и зрячие
Что же сказал о покойнике в свойственной ему иронико-лапидарной форме Остап? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо сделать небольшое отступление. В журнале «Звезда» за 1929 год, в том же номере, в котором вышла рецензия А. Кашинцева на «Двенадцать стульев», были опубликованы мемуары популярного писателя крестьянского происхождения Алексея Чапыгина (1870–1937). В них он, в частности, вспоминал о своем первом очерке «Зрячие», который понравился самому Владимиру Короленко, но чуть не был забракован редактором-педантом в 1904 году:
Редактор был строг, начал с того, «что очерк ваш есть подражание Горькому... Слово „Зрячие“ неправильно понято... Зрячий — человек с паспортом, без паспорта — слепой... У вас же наоборот...» Спорить я не хотел, зная, что слово зрячий у бродяг — двусторонне, слышал сам, как в одном из притонов некий бродяга хвастал:
— Я, брат, зрячий! Меня не поймаешь, а поймаешь, ништо возьмешь. По всей Расее прошел, во всех тюрьмах бывал... [10]
Мы здесь не станем выяснять, кто был прав в этом споре, но заметим, что до революции связь слепоты с паспортом была (в определенных кругах, в которых вращался и покойный Паниковский) идиоматической. У Всеволода Крестовского в «Петербургских трущобах» (1867) выражение «без глаз ходит» истолковывается как «без паспорта» [11]. В «На горах» Павла Мельникова-Печерского (1875) указывается, что «слепыми у бурлаков зовутся не имеющие письменного вида беспаспортные». В свою очередь, «глаза» означают «паспорт» на бурлацком наречии, равно как и на языке московских жуликов и «петербургских мазуриков». «На всем Низовье по городам, в Камышах и на рыбных ватагах исстари много народу без глаз прожи-вает, — говорится в романе. — Про Астрахань, что бурлаками Разгуляй-городок прозвана, в путевой бурлацкой песне поется:
Кому плыть в Камыши —
Тот паспóрта не пиши.
Кто захочет в Разгуляй —
И билет не выправляй» [12].
«Слепыми» — то есть теми, кто пришел на нижегородскую ярмарку без паспорта, назывались и босяки-спутники Горького. Наконец, в «Словаре» Владимира Даля приводится выражение «слепой паспорт», «то есть поддельный» [13].
В этом контексте крайне любопытна история о плане ненавидевшего царскую паспортную систему Ленина вернуться в Россию в 1917 году через Германию с чужим паспортом под видом слепого, причем он собирался якобы ехать вместе с Григорием Зиновьевым, но два иностранных паспорта для слепых найти не удалось [14]. Бендер в Гуконе
Совершенно очевидно, что «человек без паспорта» на языке странствующего афериста Остапа означает не личность без официального советского документа с пропиской (оного в 1930–
1931 годы еще не было) и не «плохого человека» (с точки зрения горьковского Костылева), но бродягу из категории «слепых» (беспаспортных). Здесь также каламбурно обыгрывается и основное амплуа Паниковского: мелкого карманника, до революции изображавшего из себя слепого, а после Октября — сына лейтенанта Шмидта, нарушившего договоренности с другими «братьями» по ремеслу. «Я часто был несправедлив к покойному, — говорил Остап Бендер в надгробном слове у могилы своего компаньона. — Но был ли покойный нравственным человеком? Нет, он не был нравственным человеком. Это был бывший слепой, самозванец и гусекрад. Все свои силы он положил на то, чтобы жить за счет общества. Но общество не хотело, чтобы он жил за его счет. А вынести этого противоречия во взглядах Михаил Самуэлевич не мог, потому что имел вспыльчивый характер. И поэтому он умер. Все» [15].
Хотя некоторые комментаторы доказывают, что в этой речи Остап пародирует стилистику выступлений Иосифа Сталина [16] и советских бюрократов, скорее всего, великий комбинатор здесь иронически контаминирует жанр панегирика с типичной риторикой обвинительного слова советского прокурора. Приведем в качестве примера образец речи Андрея Вышинского на процессе об известной «Гуконовской панаме» (Гукон — главное управление коневодства и коннозаводства) в начале лета 1923 года (под судом оказались жулики, ухитрившиеся «превратить для себя голод в источник безудержного обогащения»):
А что он (подсудимый Ширяев. — И. В.) сейчас представляет собой? Я не знаю, я теряюсь в подыскании слова, которое бы не звучало оскорбительно, так как это нам вовсе не нужно. Что он теперь для жизни, что он для нашего строительства, что он для нашей революции? Для революции он мародер в тылу революции, для нашего строительства он взрыватель. Он умер для нашей творческой жизни, он умер для нашего будущего... [17]
Любопытно, что среди проходивших по этому делу аферистов («черных воронов», «хищников», «стервятников», по определению Вышинского), открывших подставные фирмы якобы для защиты животноводства, был некий уполномоченный Наркомпрода Я. Бендер, давший инспектору РКИ при Гуконе взятку в шесть миллионов рублей за содействие в получении разрешения на покупку лошадей в Симбирской губернии. Верховный суд его оправдал. «Дело Гукона» широко освещалось советской прессой, и авторы «Двенадцати стульев» вполне могли обратить на него внимание. Вообще фамилия Бендер в середине 1920-х годов достаточно часто мелькает в газетах. Так, в «Гудке», где с 1923 года работал Илья Ильф, руководителем комячейки работников типографии был «тов. Бендер», преподнесший 19 октября 1923 года добровольно уходившим в морской флот комсомольцам от имени рабочих типографии «по чемодану, библиотечке с конвертами, с бумагами, карандашами и пр.» [18]. В 1924 году этот «тов. Бендер» произнес юбилейную речь от имени типографских рабочих: «Мы, работники типографии, прошли нога в ногу 4-летний путь с „Гудком“: от 60 до 230-тысячного тиража. Всеми силами мы старались в самые тяжелые годы при материальной необеспеченности рабочих обеспечить регулярный выход газеты» [19].
В том же «Гудке» в середине двадцатых печатались сообщения некоего рабкора под именем Бендер (по всей видимости, это был чей-то псевдоним [20]), а в 1924 году был опубликован маленький фельетон под названием «Бендер — босая пята», изображавший нерадивого дежурного по станции по фамилии Бендера (тот же образ «быстроходного стрелочника» в фуражке, что и на рисунке в номере от 4 февраля 1926 г.):