О чем молчит соловей. Филологические новеллы о русской культуре от Петра Великого до кобылы Буденног - Виницкий Илья Юрьевич. Страница 55
Воспитанный на дореволюционных традициях, Джавахишвили в названном романе не смог воспринять коммунистической революции в ее творческих моментах: в современности он видит лишь косные обломки старого общества, а также изворотливых плутов, приспособляющихся «ко всяким временам». Среди последних тип кулака (главный персонаж «Джако»), приспособляющегося к советской власти с единственной целью использовать ее в своих личных интересах [29].
Автор этой статьи критически отозвался об эротических мотивах в творчестве грузинского прозаика, переходящих «иногда в порнографию»: «Идя, так. обр., навстречу запросам и настроениям мелкобуржуазных группировок грузинского общества, писатель часто подпадает под власть грубого сексуализма» [30]. Одним словом, роман стал заметным и будоражащим явлением советской литературной жизни 1920-х годов.
Надо сказать, что Джавахашвили был не только другом близкого к Мандельштаму Григола Робакидзе, но и собеседником Бориса Пастернака (последний обсуждал с ним, по собственному признанию, «путаясь и не находя выражений», свои представления о Грузии «как форме» и перевел стихотворную вставку-песню для русского перевода одного из его романов [31]). Теоретически Мандельштам мог видеться с грузинским писателем поздней осенью 1933 года в Москве, куда Джавахашвили приехал в составе грузинской литературной бригады. В августе 1934 года (то есть уже после ареста и высылки Мандельштама) он выступил с речью на Первом съезде писателей на одном заседании с Федором Гладковым и Виктором Шкловским. В этой речи (безусловно, заранее утвержденной) Джавахишвили упрекнул своих северных (то есть русских) собратьев в незнании «грузинской речи», приводящем к ситуации, когда грузинские прозаики должны переводить свои произведения на русский сами, хотя не владеют этим языком в совершенстве (напомним, что сам Джавахишвили прекрасно владел русским и участвовал в переводе своего романа о Джако на русский язык). В речи на съезде Джавахишвили также высказался против запретных для советских писателей тем и привел в качестве цели «великий лозунг Сталина — создать зажиточную, культурную жизнь на базе социализма» [32]. Об этом выступлении сообщалось в газетах. Интеллигентская Марсельеза?
Конечно, предлагаемая нами грузинская литературная генеалогия осетинской темы в антисталинском стихотворении Мандельштама является только гипотезой (нельзя исключать случайности текстуальных совпадений или, что более вероятно, общего для стихотворения и романа политического информационного фона), но гипотезой, как мы считаем, весьма правдоподобной.
Если наша догадка верна, то возникает закономерный вопрос о том, что она дает для понимания смысла мандельштамовской инвективы, написанной, по словам Омри Ронена, в попытке прервать «оцепенелое замешательство» «в год негласной, но яростной политической борьбы» [33] горстки смельчаков против Сталина (в качестве «триггеров» стихотворения исследователи называют рукописное обращение «Ко всем членам ВКП(б)» Мартемьяна Рютина; расстрел Федора Конара в марте 1933 года, доклад Лазаря Кагановича на октябрьском пленуме ВЛКСМ 1933 года и даже «напечатанную во всех праздничных ноябрьских газетах фотографию Сталина в окружении Молотова, Кагановича, Орджоникидзе, Калинина, Радзутака, Куйбышева, Микояна и Енукидзе на трибуне мавзолея во время демонстрации» [34]).
Выскажем несколько предположений, всецело отдавая себе отчет в их гипотетичности и некоторой провокационности.
Во-первых, выяснение литературного источника мандельштамовского образа облеченного огромной властью «бескультурного» инородца с широкой грудью, жирными пальцами и усищами позволяет понять, почему поэт отказался от другого, «непристойного», варианта финала («И широкая ж...а грузина»), который, по мнению Михаила Гаспарова, «лучше выполняет концовочную роль» [35]. Осетин (последнее, ударное слово инвективы) в связи с образом дикого «чужака» Джако звучит гораздо более дерзким оскорблением адресата. Если продолжить метафорический ряд, предложенный Жолковским и Пановой, то Мандельштаму понадобился не «словесный авторский удар ниже пояса — крутая обратка на сталинский удар в пах» [36], а словесная (интеллигентская!) публичная пощечина, вроде той, что он дал «Алешке Толстому» (другое дело, что в основе этого оскорбления лежит высокомерное презрение части грузинской культурной элиты к «дикарю»-горцу). В то же время едва ли можно согласиться с тезисом исследователей о «расистском выпаде» Мандельштама: «наш Кремль, а далее и наш русский язык <...> захвачены и осквернены варварами» [37]. В отличие от антисталинских шовинистических стихов в русской эмигрантской прессе, этнический выпад здесь означает не «ядовитый укол» «нерусскостью», а скорее указание на то, что «чудесный грузин» (известная ленинская характеристика Сталина) — это жалкий самозванец, что он не является «величайшим сыном грузинского народа» (по официальной историографии), что он пришлый (как не был французом Наполеон Бонапарт, которого в русских одах-инвективах начала XIX века звали «злобным Корсом»), чужак, не имеющий отношения даже к «родной» (материнской) культуре, не вождь, а вожак банды «тонкошеих» головорезов.
Наконец, как демонический колдун в «Страшной мести» (национальная идентичность которого, как показал Андрей Белый, флюидна), он в принципе не имеет собственного этнического содержания — это Крошка Цахес или серая тень, занимающая по жестокой воле истории чужое место (вообще романтическая и мифологическая основа романа Джавахишвили — от Шамиссо и Гофмана до Достоевского и Белого — совершенно очевидна).
Во-вторых, грузинский подтекст стихотворения позволяет, как мы полагаем, включить в его интерпретацию тему «брутальной», «животной», «разбойничьей» фоники, ассоциируемой с его главным героем и общей задачей стихотворения, на которую, как мы увидим, намекал сам поэт. Здесь следует заметить, что в общую рамку образа главаря кремлевской шайки вводятся типичные для Сталина словесные обороты (идиома «не в бровь, а в глаз» принадлежала к числу его любимых выражений) и не раз привлекавшее к себе внимание исследователей описание вакханалии его банды, как будто навеянное, по остроумному наблюдению Гаспарова, кошмарным сном Татьяны об окружающих Онегина лающих, свистящих, хохочущих и хлопающих чудовищах («с собачьей мордой», «с петушьей головой», «полужуравль и полукот», «череп на гусиной шее»):
А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
Он один лишь бабачит и тычет,
Как подкову, кует за указом указ.
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.
К ряду глаголов, выражающих резкие, дикие звуки какого-то то ли танца, то ли обряда, следует, видимо, отнести и загадочное зловещее «бабачит», в котором Евгений Тоддес увидел отголоски «Бабы-яги», татарского «бабая» (старика) и монгольского «бабая» (отца) [38]. Возможно, впрочем, что Мандельштам здесь «просто» скрещивает с тюркским «баем / бабаем» хорошо известное русское слово «вавакать», означающее «подражать бою перепела», «болтать чушь»: «кричать вава, т. е. перепелом, по-перепелиному. / Молвить глупое слово, болтать не в лад, некстати. Ну, вавакнул же ты словечко!» [39]. Соответственно, слово «тычет» может быть также видоизмененным обозначением «птичьего» крика. Действительно, в рукописных копиях мандельштамовского стихотворения в 1960-е годы был известен вариант «кычет» — глагол, тесно связанный в истории русской литературы со «Словом о полку Игореве», где этот звук издает «зегзица» (то ли кукушка, то ли лебедь, то ли выпь). В известном стихотворении Сергея Есенина о приближающейся смерти «по-осеннему кычет сова» («Без меня будут юноши петь, // Не меня будут старцы слушать. // Новый с поля придет поэт // В новом лес огласится свисте...» [40]).