Цирк "Гладиатор" - Порфирьев Борис Александрович. Страница 100

Дуся спросила как–то у хозяйки, почему Гриньку не мобилизуют.

Та усмехнулась, объяснила:

— Чахотку на заводе нажил. Сызмальства по формовке работает.

У Гриньки была гармонь и хорошие сапоги.

Сидя на покосившихся ступеньках крыльца, глядя на багряное солнце, опускающееся за цирк, он играл иногда — нежно, печально.

— Эх, Евдокия Митриевна, — говорил, поставив гармонь на колено, притулившись щекой к ребристым мехам, — уйду на позиции — или грудь в крестах, или голова в кустах… Пожалеете тогда меня…

— Не хвастай, — отвечала она беззлобно, поглядывая на сладко причмокивающего сына, прикрывая с Гринькиной стороны грудь. Думала: «Вернулся бы мой Иван…»

А Гринька продолжал говорить задумчиво:

— Эх, Дуська, Дуська… Зажили бы мы с тобой, если бы не война… До мастера бы я дослужился — уважают меня на заводе… Фатеру бы с тобой сняли — всё честь по чести…

Он клал свою голову на её круглое плечо, осторожно обнимал за талию.

— Прими руку, — говорила она равнодушно.

Если Гринька руки не убирал, — решительно вставала, уходила домой.

В получку он принёс Ванюшке резинового зайца. Дуся вспыхнула от радости, поблагодарила. Свои деньги она почти все отдавала хозяйке–за прожитое время. Оставляла себе только на хлеб.

В редкие праздники мужики рассаживались вокруг стола, хлопали ладонями по бутылкам, булькали водку в эмалированные кружки и гранёные стаканы. Молча пили, закусывая прошлогодним пустым огурцом.

Начинались разговоры.

— Из деревни письмо получил: всех подчистую забрали. Одних бабов да детишков оставили…

— Потому ноне хлебушко–то и кусаецца.

— Опять же — каку тилиторию немцу отдали… Житницу…

— Слышал я, воседь говорили на заводе, листки, слышь, подброшены… А в них прописано про всё… Царица, грит, изменщица — немцам Расею продаёт… И енералы все за кампанью с ей…

— Измена кругом, измена… Это тебе, Никифорыч, сын–от писал, что ружьев нет на позициях?..

— Мине, мине… Так и сообчал — нет ружьев и нет. Хоть шаром покати…

— Разве это порядок?..

— Не говори… Давай–ка ещё по маленькой…

— Эх, отрава кака…

— Да и за ту поблагодари бога… Ноне…

— Так вот я и говорю про енералов… Они ето, значицца, продают немцу Расею, денежки наживают, а мужик опять же при своём интересе остаецца…

— А сколько нашего брата полегло… Льётся народная кровушка…

— Ты слушай — про листок я… Так прямо и сказано: изменщица царица.

— Да ну?..

— Сам не читал, не знаю. Спорить не буду. Но Хведор–косой читал… Потом изничтожил ещё листок–от…

— И совсем не то в листке прописано…

— Цыц, Гринька… Ты ишшо молод, чтоб учить нас… Так вот я и говорю: прописано, что если б не царица…

— Там не про царицу говорится. А прямо — так и так — царю надо по шапке.

— Цыц ты! Услыхают твои слова, Гринька, и — схвачен бобёр…

— Нет, уж ты, Кузьма Ардальоныч, брось, не цыцкай на меня… Моложе я тебя — это правда, а листочек этот я сам читал… И сказано в нём вовсе не про царицу, а царю — по шапке, и тогда — конец войне.

— Правильны слова, Ардальоныч; прикончить войну и всё!.. Люди нужны — хлеб сеять, опять же на заводе работать…

— А жалко–то, жалко–то, кто погибает…

— И мы погибаем… За кусок хлеба здоровье отдаём…

— Слышь, говорят, у Путилова опять бастуют… Им опять послабленье выйдет… Отстоят свои права…

— У Путилова — рабочий грамотный, коренной, питерский… Не то, что вы.

— Нет в тебе почтенья к старшим, Гринька… За ухи тебя не драли, когда без штанов бегал… Мы ить таки же люди, как и путиловски…

— Не такие вы, деревня вы тёмная…

— Мы — деревня?.. Мы?..

— Брось, Ардальоныч, давай лучше ещё по маленькой.

Ардальоныч хлопал кулаком по столу, смахивал стаканы и

кружки на пол, рвал на себе рубаху.

Хромо выходила хозяйка, начинала утихомиривать буяна.

Тот плакал, хватал её за руки, объяснял:

— Акимовна, дорогая ты наша кормилица… Пойми, силов больше нет наших терпеть…

Рвал клочковатую бородёнку.

Дуся всхлипывала — так было жалко людей.

Гринька Корень лез к ней, гладил круглые плечи, прижимал её голову к себе, говорил бессвязно:

— Добрая душа ты… Понимаешь всё… Цены тебе нет… Эх, такую бы мне в жёны… Красавица ты писаная… А работящая — то…

Она доверчиво прижималась к нему, говорила, задыхаясь:

— Жалко мне всех вас… Так жалко… Каторжникам и тем легче…

— Дуська! Выпей с нами! Стаканчик! Чтоб сын твой не видел экой каторги! — горячился Гринька, наливая водку. И выпив, нюхая рукав, говорил: — А он доживёт. Знаю!

Дуся кланялась всем, не морщась, по–крестьянски выпивала. Ладошкой утирала губы.

Глядя на неё, Акимовна грустно качала головой:

— Ой, девка, не привыкай. Присосёшься, как я, тут тебе и погибель.

Наутро хмурые, невыспавшиеся люди подымались с постелей, лениво матеря свою жизнь.

Дуся целовала сына, уходила вместе с ними на завод. Днём, грязная, пыльная, прибегала по узкой тропинке, проложенной в болоте по–за цирком, совала мальчонке грудь. Бежала обратно, стараясь не слышать его крика.

А жизнь становилась всё тяжелее и тяжелее. На бумажные деньги ничего нельзя было купить. За хлебом становились в очередь с вечера.

Дуся валилась от усталости. Не хватало сил подняться, глазами благодарила Гриньку за то, что принёс дров.

— Спи, спи чего уж, — говорил он, осчастливленный её взглядом.

Она забывалась кошмарным сном. Вскакивала, чувствуя, что Акимовна трясёт её за плечо. Не открывая глаз, притягивала к себе сына.

Новый год был тяжелее всех прошедших. По нескольку дней не доставали хлеба.

В середине января бабы разнесли лавку Ферапонтова — Акимовна хвасталась, что самолично выломала раму.

Гринька Корень подсовывал Дусе кусок хлеба.

— Ешь, — говорил он шёпотом, чтобы никто не слышал, — заработал на стороне — печку–буржуйку сделал.

Иногда сквозь сон Дуся чувствовала, как он накрывает её своим пиджаком. Если он задерживал руки на её голых плечах — не отталкивала.

Однажды, когда хозяйка стояла в очереди за хлебом, а жильцы спали, он подвалился к Дусе под бок. Она обняла его по–матерински, прижала к себе. Чувствуя, что его бьёт дрожь, вспомнила Ивана — не вытерпела, скрипнула зубами, оттолкнула, со страстью притянула к себе ребёнка.

Гринька молча ушёл, залез в свой угол у дверей, словно прибитая собака.

А наутро явились жандармы, перетрясли всё его немудрёное барахлишко, нашли в фанерном бауле календарь, на обложке которого оказался Николай II с выколотыми глазами. Забрали парня.

Дуся билась головой об пол — не могла простить себе, что не нашла жалости в своём сердце. Придя в себя, с ужасом смотрела на квартирантов, гадая, кто из них донёс на Гриньку.

Без него стало ещё тяжелее. Никто из мужиков не собирался выполнять Дусины обязанности по хозяйству. Они сами, придя с работы, валились на тряпки как подкошенные. Акимовна стала злой — нигде не могла достать водки. «Опять проспала? Кто за тебя чай будет кипятить? Людям на работу идти», «Руки тебе оторвать надо — печку разжечь не можешь. Почему не приготовила растопки?», «До колодца лень дойти?».

Дуся металась от колодца к дровянику, ставила чайник, бежала на завод… Ночью, с сыном на руках, стояла в очереди за хлебом…

Неожиданно встал завод. Жильцы ходили хмурые, неразговорчивые. Лежали по углам.

А старуха придиралась с каждым днём всё сильнее и сильнее, ворчала:

— Все соседи цирк ломают на дрова — сухие, как порох… Шла бы, чего сидишь.

— Да ведь поймать могут? — нерешительно говорила Дуся.

— А што — я с подкидышем твоим зазря сижу?

Дуся бежала к цирку, ломала его обшивку. С задней стороны он был уже сильно разрушен — Дуся видела, как таскали оттуда целые брёвна.

Шагая с охапкой досок по застывшему болоту, она увидела плывущую по шоссе толпу женщин. Оборванные, растрёпанные, они шли с криками:

— Хлеба! Хлеба!