Цирк "Гладиатор" - Порфирьев Борис Александрович. Страница 87
И вдруг его осенило. Он вспомнил об открытке, которая лежала в его чемодане вместе с отчётами чемпионатов — остатками его славы. На открытке был изображён усатый господин во фраке, обнимающий одной рукой шикарную пышную даму, а другой поднимающий рюмку с пенящимся вином. И Татауров галантным тоном, как казалось ему, процитировал стишок с этой открытки:
— Жизни путь твой усыплю цветами, нежной лаской тебя обовью.
Он прижался своей щекой к её лицу, начал щекотать усами.
— Иван… — говорила она. — Иван… Не надо.
А он рисовал перед Дусей картину беззаботной жизни в столице, заверял, что увезёт её с собой. Потом по мягкому одеялу перевёл руку на грудь. Ей было стыдно, но она терпела, считала, что так и должно быть. Только закусила губу и шептала просительно:
— Не надо… Не надо…
А когда через несколько дней случилось то, что обычно случается между молодой женщиной и молодым мужчиной, которые тянутся друг к другу и подолгу остаются наедине, Дуся бросилась в его объятия, забыв обо всём: о благодарности к мужу, о последствиях, которые повлечёт за собой эта связь, о том, что связь эта греховна.
Иван для Дуси был первым мужчиной, который растревожил её сердце, и она отдала ему всю свою нерастраченную страсть. Старик Макар взял её в жёны из жалости, как считала она. Ей было семнадцать лет, когда умер её отец — коридорный из Чучаловских номеров, друг Макара. Хозяин–домовладелец согнал её с квартиры, и добрый старик, только что отстроивший свой уютный домишко в Ежовской слободе, из жалости взял её к себе.
Она из благодарности целые дни хлопотала по хозяйству — скребла дощатые полы, копала гряды, колола дрова, солила на зиму капусту, ухаживала за курами.
Необходимость отвечать на ласки старика она считала такой же естественной вещью, как и стирку белья. Она исполняла роль жены так же деловито и честно, как делала всё остальное. И Макар Феофилактович сказал ей как–то, что это грех жить без венца, она удивилась — она же ничего от него не требовала. Но раз грех, значит грех. И она безропотно пошла к попу и с достоинством приняла его благословение. И так же с достоинством она принимала поцелуи своего мужа, когда подвыпившие старики кричали «горько».
Макар был, по её мнению, отличным мужем. Он был ласков и добр и не докучал своей любовью. Живя затворницей, она не видела других мужчин, а Никиту, который, приехав из деревни, стал жить у дяди, считала долговязым мальчишкой — слава богу, она была его старше на восемь лет. Всё время, пока он жил у них, она обращалась с ним как взрослая. И парень, воспитанный в строгой патриархальной семье, ни разу не посмотрел на неё как на женщину. «Чужая жена — это святыня», «Не пожелай жены ближнего», — говорил ему покойный отец. А Дуся была вдвойне святыней — она была женой его дяди. Дуся могла при нём переодеть платье, и это нисколько не волновало его. И он ходил по комнате в одном белье, считая это естественным.
Не так смотрел на Дусю Иван. Избалованный женщинами, он видел в них предмет, доставляющий удовольствие. Ни ситцевое платье, ни скромный платок не могли скрыть от него Дусиной красоты. Не успев обжиться в чужой квартире, он уже понял, что молодая, здоровая баба не получает радости от сухонького старичка, а если так, то стоит раз или два приголубить её, и она упадёт к его ногам как спелый плод.
Теперь его гордость была удовлетворена, но вскоре Татауров начал тяготиться Дусиной любовью.
Он говорил ей иногда с усмешкой:
— Что за нежности при нашей бедности? — и отталкивал её от себя.
Не желая замечать грубости в его тоне, она прижималась к нему, гладила по плечу. Для неё было счастьем приберечь Ивану лучший кусок пирога, принести из подпола стаканчик любимой Макаром «можжевеловки», почистить ему ботинки.
— Знаю, что грех это, — стыдливо шептала она, крепко сжимая веки. — А ничего не могу сделать — люб ты мне.
— Грех не велик, а спать не велит? — произносил Татауров свою любимую поговорку.
— Зачем ты так, Иван? — испуганно приподнималась она на локте, всматривалась в его глаза. — Зачем?
Он видел, что она чего–то ждёт от него. И не мог понять — чего. Это напоминало о тех блестящих женщинах, которые тоже чего–то хотели отыскать в нём и не находили.
Чтобы не видеть её вопрошающего взгляда, он грубо притягивал её за шею, кривился от боли, когда она неосторожно задевала его нарывы.
Как–то Дуся сказала ему с испугом, что у неё прошли все сроки и она очень беспокоится. Иван перепугался, решил бежать, пока не поздно.
Дусе он обещал, что съездит домой и на обратном пути заберёт её с собой в Питер. Она плакала при расставании, кусала губу. Иван чмокнул её в лоб. Посоветовал сходить к повитухе. А она смотрела на него глазами, полными слёз, думала: «Разве дело в этом?.. Неужели твоя любовь меньше моей?..»
Иван, трясясь в подводе, вздохнул облегчённо: «Ну, слава богу, вырвался… Мне бы сейчас только излечиться от чирьев — я бы сразу в чемпионат… Горло перегрызу соперникам, а всё равно добьюсь своего».
Отец его встретил строго. Альбом с вырезками не произвёл на старика никакого впечатления. Небрежно сунув его на прогнивший подоконник, сказал:
— Хватит бродяжничать. Лечись да принимайся за работу… Для кого я всю жизнь спину гнул?.. Взваливай хозяйство на свои плечи…
Татауров с тоской осмотрел почерневшие бревенчатые стены избы, брезгливо смахнул со стола жирных тараканов.
— Не тронь! — взвизгнул отец. — Счастье хошь из дому выгнать?
Сын насупился, молча стал хлебать квас с редькой.
К вечеру пришла бабка. Обводя крючковатым пальцем вокруг чирьев, приговаривала:
— Угасни, как угасает заря вечерняя… Угасни, как угасает заря вечерняя… Угасни…
Иван смотрел на неё хмуро. Когда отец вышел из избы, шепнул старухе:
— Вылечишь, вот это получишь, — он показал из внутреннего кармана кончик четвертного билета и воровато покосился на дверь.
Старуха охнула, заволновалась:
— Кормилец мой… Барин, чисто барин… Красавец… Всё как рукой сымет… Не сумлевайся..
Он спрятал ассигнацию, погрозил кулаком.
Старуха клала под матрац сухую лягушку, шептала заклинания.
Иван по утрам осматривал тело, усыпанное белыми стянутыми шрамами, пересчитывал гнойные нарывы, с ужасом убеждался, что они продолжают появляться. В раздражении кричал на старуху.
— Обожди, красавец мой, — шептала она испуганно, кропила его какой–то водой из пузырька.
Он вкладывал всю злобу в удары топора по суковатым кряжам, стрелял гнутыми поленьями в ветхие доски забора… По вечерам, на сеновале, от тоски кусал руку… Из села приехал фельдшер, посоветовал пить дёготь с керосином. Татауров скрипел зубами, плевался, пил… Проклинал фельдшера и бабку…
— Бог за что–то прогневился, — шептала она на ухо старику. — Спортил кровь твоему сынку… Обет надо дать…
Однажды, нервно почёсывая лохматую бороду, отец заявил:
— Собирайся. В монастырь поедем. Замаливай там свои грехи.
— Да что вы, батя? — растерянно сказал Иван.
Когда сын стал возражать, старик схватил с косяка вожжи, начал бить его молча по чему попало.
— Собирайся.
Татауров закрывал ладонями лицо, тихо охал, если ремень угадывал по нарыву. Отец бил его долго, жестоко, а наутро запряг лошадку, перекрестился, сказал: «С богом» — и повёз своего блудного сына.
Опасаясь гнева отца, Иван не спрашивал, куда они едут, и только когда увидел реку, а за ней белокаменный вятский кремль, обрадовался: «Дуся будет под боком… Она для меня что хошь сделает», — подумал он самодовольно.
На пароме они переплыли через реку, поднялись в гору по Раздерихинскому спуску и по Владимирской покатили за город — к Филейскому монастырю..
Привязав лошадь к сосне, старик перекрестился на икону, висевшую над каменным крепостным входом, провёл рукой по лысине и бодро вошёл в обитель.
Иван лежал на телеге, с тоской смотрел на галочью стаю, спугнутую звоном колоколов, на крутой склон, поросший розовым иван–чаем, грыз соломинку, потихоньку стонал от боли. У входа шла бойкая торговля иконами и крестиками, толпились странники… Вернулся отец, сказал, что внёс игумену вклад, поцеловался с сыном трижды и уехал.