Запредельная жизнь - ван Ковелер (Ковеларт) Дидье. Страница 43
– Ну можем мы хоть внучка поцеловать?
– Он все знает, – холодно отчеканивает Фабьена.
Окаменевшие Понше остаются стоять между двумя могилами. Люсьен старается шагать как можно шире и еле поспевает за матерью.
– Что это я знаю? – спрашивает он.
– Потом объясню, малыш.
Надеюсь, она не станет этого делать. Всю нашу брачную ночь я прижимал ее, плачущую, к своей груди и не мог успокоить. Захлебываясь, она рассказала все-все: как в четырнадцать лет ее изнасиловал лучший друг родителей, их сосед по рыночному прилавку, как они заставляли ее молчать, угрожали, избивали, оскорбляли – «ты, мерзавка, сама к нему приставала», – как пришлось тайком делать аборт и как потом долгие годы она была вынуждена делать вид, что все это забыто, мучиться и ждать, когда наконец она станет по-настоящему свободной и сможет вычеркнуть их из своей жизни.
– Скажи сейчас. – Люсьен во всем добивался определенности. – Они не любили папу, да?
– Да, – отвечает Фабьена.
Спасибо, милая. Обнявшись под дождем, они идут к стоянке. Две родные фигурки. Мне нестерпимо больно видеть, как они удаляются. Но сейчас мне лучше их оставить, я слишком переживаю потерю самого себя. Как ни странно, никакой легкости после погребения я не ощущаю, наоборот, стало намного хуже. Я убеждаю себя, что все это мне только кажется, но все равно слышу, как мое закопанное в землю тело зовет меня на помощь и укоряет, что я его бросил. Мысли о том, что ему предстоит разложение, а я не могу ничего сделать и не хочу разделить с ним эту участь, страшно тяготят меня, и нести эту тяжесть домой ни к чему.
Фабьена с Люсьеном уезжают на «мерседесе», отец садится в свой «форд». Поедут ли они вместе к нам, не знаю. Альфонс в грузовичке рулит к дальнему концу озера, на болота, где находится хоспис месье Мину. Наила летит над морем и беседует с соседкой, пышной маврикийкой. Та без аппетита ковыряет вилкой в пластмассовых посудинках от компании «Эр Франс» и рассказывает, как у них на острове готовят местные блюда. Одиль дежурит в магазине за прилавком и грустно разглядывает мою последнюю композицию в витрине.
В конце концов я осел в Старом порту, в «Уэлш-пабе», рядом с Жаном-Ми и его братьями. Они устроили здесь этакий поминальный мальчишник с неизменным vin d`abymes – «ваше хроническое винцо», как говорит хозяин заведения. (Мы с ним тоже давние знакомые: когда мне было шестнадцать лет, он нашел меня в постели своей дочери и знатно всыпал.) Вспоминали и, как водится в подобных случаях, превозносили до небес мои подвиги. Компания сгрудилась у стойки, со стаканами в руках, тут же дымятся косяки, вскипает пеной разливное пиво, хохочут праздные девицы, коротающие время до ночной охоты на курортников. Поминки затянулись, проходил час за часом, все новые бутылки опорожнялись в мою честь, и я постепенно забылся в винных парах. Чувство потери притупилось в этом мужском товариществе, грубом, плоском и плотском, которому не только не мешали, но придавали особый смак шлюхи – ведь с ними можно говорить как со своим братом. Красноватое марево бара, грохочущая, завывающая музыка – и нет больше ничего серьезного, важного, бесповоротного. На смену вечерним любителям опрокинуть стаканчик является ночная публика, а мы не трогаемся с места, мы – островок сплоченной дружбы, шумно-терпкой грусти, беспричинного веселья, сплетенье одиноких душ, мы, выбившиеся из колеи, вопящие, чтоб заглушить отчаяние и боль. Вот кто-нибудь выходит на минутку, вот возвращается с опорожненным мочевым пузырем и облегченным сердцем и продолжает ту же песню. К полуночи, совсем как в доброе старое время, доходит до хорошей драчки. Так отмечались все торжественные события: получение аттестата, первая передача на радио, уход в армию, возвращение, свадьба, рождение ребенка… Вся жизнь укладывается в десяток удалых попоек.
– За тебя, Жак! – ревет Жан-Ми, воздевая стакан и возводя глаза к потолку, и все собравшиеся в баре следуют его примеру.
Не ищите меня так высоко, друзья.
Вернулся я на рассвете, вдрызг пьяный общим хмелем, с трудом соображая. Снова падали хлопья снега. Я пробирался по аллеям, вот уж воистину затаив дух, чтобы не потревожить соседей. Здравствуйте, генерал Добрэ, мое почтение, доктор, каноник, мадам Дриве – надеюсь, вы были рады соединиться в прошлом году с вашим мужем? Здравствуй, крошка Эжен (1937-1938), шагнувший в вечность прямо из пеленок. Привет тебе, депутат Амбер, вот кто остался верен себе и после смерти – что на предвыборных плакатах, что на портрете-медальоне, вмонтированном в гранитную, похожую на аэродинамическую трубу глыбищу, та же пошлая улыбочка. Добрый день, чета Бофоров (шестьдесят восемь лет супружества), поздравляю вас с дубовой свадьбой. Привет вам от сыновей, Пьер Дюмонсель, с них вполне хватает родительской опеки вдовствующей мамаши. А вас, месье Андрие, я не поблагодарил за игрушечный «роллс-ройс», который вы мне подарили на Рождество 1968 года. Здравствуйте, семейство Леон под слоем грязи и мха, – ваши дети живут своей жизнью; здравствуй, Сара, чуть тебя не забыл, а ты была самой талантливой из нас, дожила примерно до моих лет и успела стать доктором биологии; здравствуй, Софи де Шалансе, при жизни я никак не мог приударить за тобой, мне было всего три года, но теперь я подрос, позвольте пригласить вас на танец, мадемуазель!
Мама, это я. Да, прошлялся до утра. Но погоди ругать меня, давай познакомимся. Пожалуйста, скажи мне что-нибудь… Явись мне, скажи, что ты оберегала меня все эти годы, что я не слишком огорчил тебя тем, как жил, и может быть, все-таки ты родила меня не зря. Скажи, что любишь меня, как я любил тебя, какой ты мне мечталась. Скажи, что ты по мне скучала и что теперь, на том свете, мы будем вместе.
Мамочка! Скажи же хоть что-нибудь. Хотя бы просто «да». Ну скажи, что ты здесь и слышишь меня. Может, ты перевоплотилась? И теперь живешь на ранчо в Техасе, или катаешься на лошадях в Сомюре, или преподаешь литературу в Иль-де-Франс? Может, мой голос не проникает туда, где ты замурована?
Кладбище пусто, здесь нет никого. Ни моей матери, ни шести лежащих ниже слоев Лормо, ни соседей. Сколько я ни взываю, ни прошу, ни умоляю – никто не отвечает. Кроме меня, ни одной живой души в этом скопище костей. Теперь я почти уверен, что старушка в часовне мне просто померещилась. Видно, фантазия, и я поддался минутной иллюзии, заслоняясь от реальности.
Куда попадают все мертвые?
И почему я, только я один, застрял на земле? Никто меня не встретил и никто не зовет. Я молюсь, смеюсь, плачу, размышляю, послушно пересматриваю все посылаемые мне воспоминания, сочувствую, прошу прощения, упиваюсь вместе с приятелями, которые благодаря мне провели приятную ночку с веселыми девицами, я маюсь, прислушиваюсь, клянчу, признаюсь в любви, а никто и не почешется.
Никто не сказал мне ни словечка, если не считать Альфонса, но он разговаривает со всем что ни попадя: с деревьями, с инструментами в магазине, с поездами… Никого не волнует, что я испытываю, – никого, кроме одной начинающей буддистки, да и для той я учебное пособие. Меня украсили цветами, оплакали, окурили свечами и почтили мраморной стелой, на мраморе высекли имя, даты рождения и смерти, пожелания вечного покоя – и привет!… жизнь продолжается.
Никто не дал мне знать, что я для него еще существую, разве что псина, которую я проводил в рай, да и та не предложила мне разделить с ней там конуру.
Если это расплата, то за что? Я слишком любил одиночество, и теперь мне показывают, что значит настоящее одиночество? Ну хоть покажитесь, эй! Или хоть покажите дорогу. Ведь смертных-то грехов я не совершал!
Или…
На могильной плите у фонтана, на пятнадцатой аллее второго участка – семейство Трибу де Монтескуров – выгравирована цитата из притчи о талантах. Правда ли, что я не употребил в дело то, что было мне дано при рождении? Да нет. Я заснул последним сном посреди картинок, которые малевал по воскресеньям, и ни в чем не раскаиваюсь. Предел моих возможностей был мне ясен. Неудачник – совсем не обязательно гений. Если бы пришлось начать все сначала, я не хотел бы ничего менять в своей жизни, на какую бы смерть она меня ни обрекала. А значит, бесполезно томить меня под колпаком и выжимать угрызения совести, которых нет и не будет. Уничтожьте меня, пересадите в другое тело или оставьте гнить в земле, но только перестаньте со мной играть. Я сам себя не узнаю. Меня не веселит вино, тяготит одиночество, я уже не хочу ни во что верить.