Цеховик. Книга 1. Отрицание - Ромов Дмитрий. Страница 9
Мама с надеждой смотрит на него, а тот крякает и кивает, да мол, так и есть…
– Вы сами слышали? – спрашивает она.
– Да-да, – говорит сосед неохотно, – слышал что-то такое…
Когда мама уходит он сердито выговаривает мне за подставу, а я скармливаю ему бульон. Сам не хочу. А вот апельсин действительно нормально заходит и мне даже как-то лучше становится.
Невропатолог после осмотра сообщает, что жить буду, сотряс есть, но относительно лёгкий, всё-таки руку я успел подставить по ходу. А вот шапка слетела наверное, если судить по заштопанной ране. Ну, как бы там ни было, могло быть намного хуже. Говорит, дней через пять можно будет выписываться, а через пару недель идти в школу. Ну, или на нары, как там закрутится.
И хоть этот мир прекрасного прошлого всё ещё представляется мне вымышленным, думаю, свыкаться с ним гораздо приятнее в условиях домашнего уюта, чем в казённом доме да ещё и с отмороженными малолетками.
Невропатолог ставит мне ретроградную амнезию. Это даже неплохо в моём нынешнем положении. Вопросы о прошлом Егора Брагина я старательно обхожу, но врач попадается въедливый и быстро выводит меня на чистую воду. В принципе, теперь есть железная отмазка, почему я не помню одноклассников и закон Ома.
Мне ставят капельницы и дают таблетки. Анальгин, диуретики, ноотропные типа пирацетама, седативные, витамины… Короче целый букет. «Букет Абхазии», – говорит Платоныч. Он, как выяснилось, здесь не только из-за руки. У него что-то с позвоночником. Сам он об этом особо не распространяется, ну я и не пристаю.
Сплю от лекарств целыми днями. Не бунтую, употребляю, всё что дают. Восстанавливаюсь, короче. За два дня до выписки просыпаюсь ночью, чтобы идти в туалет, из-за мочегонных это уже норма. Ходить мне больше не запрещают, повязки на обритой под ноль голове уже нет, но швы ещё не сняли.
Выхожу в коридор и иду себе налево по коридору. Делаю дело и возвращаюсь. Сегодня ночью дежурит Таня. Она сидит на посту за своим столом в другом конце коридора. Лампа на столе включена, а сама она, похоже, спит. Голова лежит на руках.
Я решаю подойти и вдруг вижу, что плечи её дрожат. Она что, плачет?
– Танюша, – зову я её тихонько.
Она быстро поднимает голову и, бросив на меня короткий взгляд, отворачивается.
– Брагин, – говорит она, – ты чего здесь шатаешься?
– Танечка, ты чего? Что случилось у тебя?
– Иди отсюда, – бросает она и жалобно всхлипывает. – Ходите-ходите… Одного только и надо. Кобели…
И она вдруг начинает горько плакать, снова уронив голову на руки.
– Танюша, ну что ты… Ну, не надо…
Я в таких случаях теряюсь всегда, совершенно не представляя, что тут можно сказать. Повторяю только «Танюша» да «Танюша» и глажу по спине. А потом наклоняюсь, приобнимаю и целую в макушку, зарывшись в её душистые золотые кудри.
– Тань, да он ногтя на твоём мизинце не стоит, а ты плачешь из-за этого ничтожества.
Она поднимает заплаканное лицо и внимательно смотрит на меня.
– Откуда ты знаешь? – жалобно спрашивает она.
– Да такая как ты раз в тысячу лет рождается. Он тебя на руках носить должен, пылинки сдувать, а не бегать за чужими юбками.
Она вдруг быстро притягивает меня к себе и крепко целует. Ого! Ничего себе!
– Пойдём! – восклицает она, резко вставая из-за стола.
Хватает меня за руку и тянет за собой. Она затаскивает меня в рентген-кабинет и запирает дверь.
– Иди… Иди сюда, – произносит она хриплым шёпотом, расстёгивая пуговицы на халате.
Ох, Таня, да ты огонь просто…
Действительно огонь. Дикая и необузданная. Кровь с молоком! А как я всё ощущаю! Такой яркости, такого пожара я уж лет тридцать не испытывал. Я чувствую себя как Джек Николсон в том фильме, где он в волка превращается. У него все чувства обостряются, как у дикого животного.
Вот так и я сейчас… будто зверь, неистовый и неутомимый. Где мои семнадцать лет? Кто там спрашивал? Вот они! Бери и живи! Живи заново, Брагин! Да хоть горшком назови, только дай ещё раз почувствовать энергию молодости! Просто восторг!
Может, ну её на хрен мою старую жизнь со всеми её неудачами и факапами? Всю ту безысходность, мерзкий коньяк и шаурму? Мне бы только Боба моего сюда… Вот, по кому я скучаю… Как ты там, Бобик, с этими глупыми овечками?
Мы выходим из рентген-кабинета под утро. Таня больше не плачет. Она выглядит, как пионервожатая, правда взгляд у неё немного виноватый.
– Егор, – говорит она негромко. – Ты это, забудь, понял? Не было ничего. Приснилось тебе.
– Что ты! – жарко шепчу я. – Да это же лучшее, что было в моей жизни! Такое я точно никогда не забуду. Танюш, я чего только не видал за свой век. Баб, как на духу скажу, каких только не было у меня. Но таких, как ты я не встречал. Да и не встречу никогда. Это ж ясно.
– Дурачок ты, – смеётся она, легко толкая кулачком меня в лоб. – Иди давай, дамский угодник…
Я повинуюсь, но сделав несколько шагов, поворачиваюсь и, соединив указательные и большие пальцы в виде сердца, прикладываю их к груди.
– Я сегодня снова в ночь буду, – хитро улыбается Таня.
Я киваю и иду к себе, но она меня окликает:
– Ой, Брагин, я забыла, тебе письмо тут.
– Письмо? – удивляюсь я.
– Ага, конверт. Тебе велели передать.
– Надо же, а кто?
– Не знаю, мужик какой-то, серьёзный такой, – объясняет она. – Вечером приходил.
– А чего же не отдала? Вдруг это с биржи срочные новости?
– Да иди ты, биржа. Скажи спасибо, что сейчас отдаю.
– Спасибо.
Я беру письмо и иду в палату.
– Ты где пропадал? – спрашивает Платоныч с лёгкой тревогой.
– Да, – машу я рукой.
– Чего «да»? Где был, спрашиваю?
– Блин. С сестричкой болтал.
– Неужели? А на посту-то её не было.
– Ну… мы там… – уклончиво мычу я.
– Ох, и жучара ты, Егорка. Неужели ты правда десятиклассник? «Блин» ещё какой-то придумал. Чего принёс-то?
Я открываю конверт, подписанный карандашом: «Брагину». Достаю из него новогоднюю открытку и нахожу вложенные в неё пять красненьких десяток. Ого!
– Смотри-ка, известие о перемирии, – восклицает Платоныч.
– Думаете, это не мир, а только перемирие?
– Ну а ты бы на его месте успокоился?
– Да у меня психология другая. Я в такой ситуации просто не смог бы оказаться. Я же не шпана, а нормальный советский школьник. Комсомолец, наверное. Только я не помню, у меня посттравматическая амнезия.
– Нормальный советский школьник про совок и слыхом не слыхивал.
– Не знаю, о чём это вы, – криво усмехаюсь я.
– Знаешь или нет, но ухо востро держи. Каховский на тебя зуб теперь имеет. Не сомневайся. При любом удобном случае попытается отомстить.
– Ну, не грохнет же, – беспечно отвечаю я, хотя и сам знаю, что всё сказанное Платонычем чистая правда.
– Надеюсь, – чуть дёргает он головой.
– Слушайте, Юрий Платонович, примите от меня, как знак внимания и дань уважения вот эту десятирублёвую бумажку с дедушкой Лениным.
– А ты, я гляжу, матёрый мафиози. Но, чтобы успеха достичь не жадничай, – назидательно говорит он.
– Блин, ну ладно, берите две. Вы же не на шухере стояли, а арбитром были. Это, наверное, дороже стоит.
– Оставь себе и вот тебе мой совет. Про то, как ты с Каховским обошёлся никому не говори. И сам забудь. Про то, что я там был тоже забудь. Понял?
– Да я уж и не помню, о чём это вы, – демонстрируя покладистость, соглашаюсь я.
– Ну и молодец. Вот тебе, кстати, мой адресок и телефончик. Как выздоровеешь, загляни ко мне.
Он протягивает мне листок бумаги в клеточку.
– Загляну, – обещаю я.
Через два дня меня выписывают. И хоть я чувствую себя вполне сносно, за мной приходит мама. Довольно молодая ещё женщина, по крайней мере, моложе меня, и довольно привлекательная. Ну что же, мама так мама. Хорошо, что пришла, адрес-то я свой домашний не знаю. Амнезия как-никак.
– Нам, конечно, не далеко, но я у начальника выпросила машину, чтобы прямо к дому подъехать. И сегодня на работу уже не пойду. Пятница, к тому же…