Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина. Страница 56

— Я хочу свадьбу в соборе Вита, а ему все равно. Согласный на все идиот, — жениха Наталка приговаривает безоговорочно, стучит, застыв у длинного книжного стеллажа, по кончику длинного носа. — Твоя Эльза не соврала, в каком-то старом пылесборнике я видела про серебряных кукол. Почему нельзя оцифровать всё?! Я что, прошу многого?

— Нет, — я улыбаюсь.

Наконец-то согреваюсь, грея о ещё горячую нормальную кружку руки, вслушиваюсь в азартное бормотание Наталки, что, вытащив один из пылесборников и сдвинув очки на волосы, водит пальцем по страницам распахнутой книги.

Тараторит попеременно о свадебных хлопотах, проблемах музея и кукле:

— …не то, не то… а голубей, представляешь? Он не хочет голубей… и тут не о том… никакого прогресса, наша заведующая говорит… вот, кажется… и приглашения, мы имеем разное понимание о шрифтах… ага! Вот же! Точно… «Пупетье, за карету с четырьмя колесами, золоченую превосходным золотом, с двумя лошадьми, с настоящими гривами… за даму сидящую в этой карете, тела серебряного, навощенные руки и ноги, а кроме того голова, одетую в платье из золотой ткани, расстегнутое спереди, облицованное малиново-пурпурным бархатом…». Смотри сама, копия записки от 1553 года. Некто… интересно кто?… прислал заказ в Прагу знаменитому пупетье того времени, Викторину Йистабницкому. Описание тела, как у твоей. Одежда другая, но если по легенде целый город…

Её голос убаюкивает.

Размаривает от тепла и еды, поскольку к кофе были старомодные, как выразилась Наталка, бутерброды с ветчиной, сыром и всем необходимым для настоящих старомодных бутербродов. Голод, глядя на эти самые бутерброды, я почувствовала дикий, свело предательски заурчавший желудок.

И разговор мы начали, жуя и обжигаясь кофе, поскольку Наталка торжественно объявила, что была с утра в Культуре, как она возвеличила министерство, а потому тоже ни черта ещё «не жрала и не хомячила».

Пани Катаржина, определенно, была бы в ужасе.

Приличные панны так не говорят.

И не едят.

И тем более не засыпают они во время разговора, забравшись в кресло с ногами, но… я точно не приличная, и из поистине гуталинового омута сна выдергивает телефонный звонок и Наталка, которая тормошит и телефон протягивает.

Высвечивается на экране незнакомый номер, и что от меня хотят я долго не могу понять. Выпрямляюсь, стряхивая накинутый Наталкой плед, когда всё ж понимаю, отвечаю торопливо.

— Так вы подъедете, пани Кветослава?

— Да, — я киваю.

Пусть и не видят, тру глаза, чтобы они точно разлепились и рюкзак отыскать получилось. И, зажимая телефон между ухом и плечом, тяжелые кроссы я шнурую, показываю жестами удивленной Наталке, что бежать мне надо.

Срочно.

— Я буду через полчаса, — я обещаю торопливо, подхватываю замеченный на полу рюкзак, заканчиваю, сбиваясь. — Спасибо, что позвонили.

Напомнили.

Ибо я воистину Стрекоза.

— Что случилось?

— Фанчи перевели в обычную палату, как и обещали. Разрешили навестить. Ждали меня еще с утра, а я… у меня остался час на все про все, — я информирую отрывисто.

Убираю растрепавшиеся волосы в хвост, замираю в какое-то мгновение, ещё отходя от вязкого сна, посреди кабинета, чтобы сказать, признаться из-за этого же самого сна тоскливо и сердито на себя вслух:

— Я совсем забыла, что сегодня среда. Дура.

— Она в больнице? — рабочие очки Наталка сдвигает на лоб, откладывает лупу, и к её удивлению добавляется тревога.

— Неудачное ограбление, по голове ударили, но всё уже … нормально, — я дергаю плечом.

Подхватываю куртку, обвожу взглядом кабинет Наталки.

Ничего-то я, кажется, не забыла.

— Ветка… — Наталка качает головой.

Неодобрительно.

Но разбирать на составляющие её неодобрение мне некогда. И можно только радоваться, что в отличие от своей родственницы, любопытство Наталки границы имеет, а потому вслух она ничего не говорит, не заявляет, как могла бы, что мы знакомы вечность и что позвонить и рассказать я бы могла.

Было бы не лишним, да.

— Наталка, ты понимающее чудо. Луке с тобой повезло, клянусь, — я тараторю, сверкаю улыбкой, клюю её, скача зигзагами по кабинету, в щеку, шурую к двери. — Всё, до послезавтра!

— Ты пока спала, я смогла найти автора той записки, — она, наблюдая за моими маневрами между мебелью и громоздкими коробками к двери, заявляет неторопливо, словно нерешительно, поясняет, пусть я и так понимаю, — которая от 1553 года. Её написал Владислав из Рожмильтов.

— Кто? — я торможу.

Кручусь.

Врезаюсь спиной в дверь.

И переспрашиваю я машинально, пока в голове выдрессировано раскручивается генеалогическое древо, которое знать надо на зубок.

Нельзя не знать свою историю.

И благородных предков.

— Ты спроси у пани Власты, — Наталка советует скованно.

А я киваю, повторяю на автопилоте прощание, чтобы выйти и дверь аккуратно закрыть. Постоять почти минуту в пустом коридоре, и в чувствах, что слишком непонятны и разны, я разобраться не пытаюсь.

Я, идя к выходу, лишь прилежно выговариваю:

— …и открылась в сердце дверца, а когда нам шепчет сердце, мы не боремся, не ждём…

[1] Н. Гумилёв «Озеро Чад»

Глава 26

Квета

Улыбаться.

И истерики не катать, не волновать своими нервами Фанчи и не причитать о том, что произошло. Не говорить о плохом.

Говорить… говорить можно о Радеке Бабораке.

Можно рассказать про статью о нём, которую я правила полдня, вспоминала, как пани Власта с Фанчи ходили в филармонию каждую последнюю субботу месяца. Они собирались туда обстоятельно, наряжались, а после ещё более обстоятельно и неторопливо обсуждали очередной концерт за кофе.

На кухне.

Воскресным утром.

Которые помнятся мне солнечными и поздними, уютными, наполненными приглушенным текучим разговором и мелодичным редким звоном фарфора. Ещё ароматом кофе, что по квартире расползался тоже текуче, будил меня.

И прийти босиком по прогретому полу на звук и запах было особым восторгом, детством и традицией, по которой меня не прогоняли, разрешали остаться, и Фанчи чашку предо мной тоже ставила.

А пани Власта двигала ко мне конфеты.

Щурилась на солнце, кое глаза её изумрудными делало, продолжала прерванный моим появлением разговор, склоняла, как только она, голову вправо. И её тихий голос завораживал, дарил незыблемое спокойствие.

То ощущение, что, кажется, и называют… домом.

И тогда совершенно не думалось, что строгая пани Власта, требовавшая подавать еду только в столовую и уж точно не начинать день с шоколада, почему-то для воскресенья делала исключение.

Приходила на кухню, что только для прислуги, сама.

Даже шутила.

Была… обычной, человечной, а не Королевой, как говорит Любош. Тогда она могла спорить, возражать, уступать, поддерживать, соглашаться, и во мнении о Бабораке они с Фанчи сошлись, признали единогласно, что юноша талантлив, подаёт надежды.

Не ошиблись.

И Фанчи точно будет гордиться мной. Тем, что я работаю в журнале, где интервью у таких людей берут и статьи о них на несколько разворотов пишут.

И Любоша она похвалит.

Если говорить сможет.

А если нет, то я расскажу сама и ещё о чём-нибудь, что улыбнуться заставит. И я не стану её ничем огорчать, и про то, кто ударил, не спрошу. Пусть дождавшийся меня в больничном холле лейтенант Буриани и посоветовал поинтересоваться, выразил надежду, что мне она расскажет больше.

Не сообщит, как ему, что ничего не помнит.

— Фанчи… — её имя получается придушенным шёпотом.

Выдохом, который я издаю у самых дверей.

Торможу.

И по палате, больше похожей на гостиничный номер, я иду дико медленно, подхожу к кровати, на которой Фанчи… теряется, кажется невозможно бледной, белой под стать бинтам на голове, кои сдернуть тянет.

Не может быть у моей Фанчи забинтованной головы.