Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина. Страница 54
Сентябрь 27-го числа
Вчера упал Лайош, повредил правую руку. Матушка послала за врачевателем.
Как молниеносно безбрежная радость может смениться в который раз на тревогу. Мне думалось, что вернувшись Кутна-Гору все изменится к лучшему, как по первости и было, но… чёрный человек вновь приходит каждую ночь в мои сны, он ждет меня. И, думается, права была Инеш, что он уже близко.
Октябрь 2-го числа
В моем детстве Инеш говорила, что вешние воды любят забирать людей. Она ошиблась, и осенние дожди уносят их.
Лайоша больше нет.
[1] Молитва об усопших. «Вечный покой даруй ему, Господи. Да светит ему вечный свет. Да упокоится с миром».
[2] Дворец в Вене, зимняя резиденция династии Габсбургов.
[3] Июльским
[4] Кверки — члены горнодобывающих товариществ. Они составляли слой свободных горных предпринимателей, распоряжавшихся добытым серебром и плативших в королевскую казну урбуру — 1/7 часть добытого.
[5] Плундры (нем. Pluderhosen: pludern — выступать, делать выпуклым; hosen — брюки) — короткие, мешковатые мужские брюки из ткани или бархата, с вертикальными прорезями, показывающими подкладку. Серизовый — устаревшее название вишневый.
[6] Горгера — круглый гофрированный воротник из накрахмаленной ткани или кружев, плотно охватывающий шею; принадлежность мужского и женского костюма дворян, чиновников и буржуа в Европе в XVI–XVII века.
[7] Кукольник
Глава 25
Апрель, 7
Прага, Чехия
Квета
— … и что у нас по Парижу? — вопрос, завершая выволочку о лентяйстве и разгильдяйстве, Любош грохочет раздраженно.
Требовательно.
И быстрый взгляд Мартина, что за парижскую статью о закулисных играх партий и отвечает, я не замечаю, продолжаю выводить бессмысленные узоры на листе бумаги, на который взгляды все тоже бросают.
Выразительные взгляды.
Испепеляющие.
— Там возникли некоторые трудности, я решил… — Мартин, сцепляя побелевшие пальцы в замок, говорит тихо, но твердо.
Всё ж вздрагивает, когда главный редактор «Dandy» чеканит стылым голосом, уточняет жутко:
— Ты. Решил.
— Мне надо перепроверить лини…
Линия.
Изогнутой длинной линией я дополняю свой узор, веду безотрывно ручкой, и чёрные чернила на белом гипнотизируют. Думается отстраненно, что хватать первую попавшуюся тонкую рубашку из гардероба было не лучшей идеей, следовало откопать свитер, в котором было б точно теплей. И поежиться так сильно — что от взглядов, что от стужи, расползшейся вместе со словами начальства по кабинету — не хотелось бы.
Получилось бы чувствовать себя уверенней под взглядами всех.
И без взглядов Любоша.
За два часа совещания, что в этот раз больше смахивает на особо изощренную пытку, мой лучший друг ни разу на меня не взглянул, не задал ни одного вопроса. Он поднял по очереди каждого, раскатал, припомнив и все прошлые косяки.
Пропустил меня.
И кто виновник плохого настроения и гнева главного сатрапа, деспота и просто дьявола все проницательно осознали. Получили злободневную тему для курилки, что негласно во внутреннем дворе расположилась.
— В пять, — Любош приказывает холодно, ставит в известность, а я ставлю точку над завитушкой, для симметрии, — ровно в пять я должен увидеть на своем столе Париж. На минуту позже и можешь катиться на все четыре стороны. Уволю к чёртовой матери.
Уволит.
Вот завтра о сём решении пожалеет, но не сегодня, когда главный редактор «Dandy» обижен и зол. И злость его, пропитавшая голос и взгляд, похожа на колючий зимний холод, что заползает под кожу и вымораживает до костей. И делать с этим что-то да надо, пока я не замёрзла окончательно, а вся редакция уволенной не оказалась.
Впрочем, не что-то, а извиняться.
Длинную линию я украшаю ещё одной, что короче. И вкруг неё ломано, зигзагом, чтоб первый лист на стебле получился.
Красиво.
— …Томаш, а ты с ногой еще и мозг сломал?! — Любош грохочет.
Швыряет в Томаша Бибу листы статьи.
Что рассыпаются, кружатся, планируя на стол и пол. Они кажутся снежинками, пусть и слишком огромными снежинками.
— Что за порнографию я читал сегодня утром?!
Ранним утром.
Утром, когда солнце только начало подниматься над пражскими крышами, такси остановилось у моего дома, в который я зашла… одна. Застучала каблуками, чтоб навязчивую мысль о том, что в прошлый раз в подъезд я заходила с Димом, этим стуком заглушить.
Забить.
Что Дим остался в Либерце.
Проводил великосветски до такси, попросил отзвониться по приезде, и вообще звонить, и себя беречь, и… и врезать ему захотелось сильно, но я лишь кивнула, посмотрела, прежде, чем сесть, на него поверх разделившей нас двери машины.
Ничего не сказала, а он не пообещал приехать.
Он ничто мне не пообещал.
Как и всегда.
— Да что не так, Любош?! — Томаш вскакивает неловко, падает грохоча костыль, но поднять его Биба не спешит, лишь кривится, высказывается сердито. — Нормальное интервью вышло! Хватит собак пускать, никто не виноват, что вы поцапались!
— Что?
Второй листок на стебель.
И узор все ж не бессмысленный, он похож на ирис, как на гербе рода Рудгардов. Только их ирис был белый, мой же по траурному чёрный, и в этом видится символичность, чёрный подходит больше.
И для Альжбеты, и для меня.
— Ничего, — Томаш, отводя взгляд первым, буркает недовольно.
Опирается на стол.
Неловко.
Хорошее слово, ёмкое, с Димом вот у нас всё неловко: взгляды, слова, касания.
Эта ночь.
Когда я против здравого смысла в ванную зашла, не смогла уйти, осталась с ним, а он не выгнал. Дим почему-то согласился на сказки, в которые сначала никак не получалось вникнуть, сложно читалось, когда он смотрел, сидел рядом, слушал.
Курил.
И будильник, заставивший замолчать и дневник Альжбеты отложить, возникшую следом за наступившей тишиной неловкость заставил прочувствовать на все сто.
Ещё и сожаление, которое я старательно запрятала.
Ушла первой собираться.
— На сегодня всё, — Любош произносит сухо, и его слова звучат посылом, далеким и долгим, — все свободны.
Не все.
Я остаюсь, заканчиваю узор ромбом, который вырисовываю старательно и увлеченно, откладываю ручку только в тот момент, когда Люси выходит последней, закрывает дверь.
Плотно, со второй попытки и после рявканья Любоша.
— Что ты хотела, Крайнова? — он после тягучей паузы вопрошает устало.
Трет, снимая очки, переносицу, на которой след остался.
И в его усталости виновата я.
— Извиниться, — я отвечаю тоже после паузы, склоняю голову, рассматривая свои художества и не глядя на лучшего друга, пред которым я, правда, виновата. — Мне следует быть… сознательней. Отвечать на звонки. Хотя бы…
— Да, — он, выдерживая очередную паузу, соглашается.
Не пытается мне как-то помочь, что-то сказать, отчего каяться дальше не хочется. Внутри все протестует, требует сменить тему, что опять же неловкостью отдает, ещё большей неловкостью, чем наше утро с Димом.
Проклятье.
— Если скажу, что стыдно, то мир? — я выпаливаю.
Вскидываю голову, рисую бодрую улыбку и мизинец выставляю.
Ну же.
Хватит.
Я ненавижу оправдываться, извиняться и проникаться своей виной вот так, чтоб захлебываться ею и сгорать одновременно. Я терпеть не могу эту манеру Любоша, от которой именно оправдываться, извиняться, захлебываться и вместе с тем сгорать одновременно у меня выходит прекрасно.
— Мир, Крайнова, — мой лучший друг все ж молвит, выдает в ответ скупую улыбку, разглядывает внимательно, склонив голову. — Знаешь, а ты совсем не изменилась, хоть и старательно пытаешься.
— Я не пытаюсь, — я дергаюсь.
И его проницательность вкупе со всезнанием меня тоже раздражает.