Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина. Страница 86

Или сразу в кабинет.

О чём, скабрёзно ухмыляясь, заявляет Андрей, комментирует цинично, допивая свой вискарь, и на кого-то в толпе, приподнимая уже пустой стакан, он нацеливается. Направляется, кидая, что до утра вспоминать его не надо.

А мы остаёмся одни.

Молчим.

В грохоте музыки, людских голосах, сладком дыме кальянов и разноцветном неровном свете, что, беспрестанно меняясь, рябит, мы смотрим друг на друга. И веселье в глазах Север тускнеет, трутся в знакомом жесте виски.

— Устала?

— Вот столько, — она, показывая пальцами «чуть-чуть», улыбается вымученно. — Тут шумно после бессонной ночи и длинного дня.

— Тогда домой?

— Домой, — Ветка кивает согласно.

Протягивает обе руки, чтобы с дивана я её поднял. Смеётся, когда в меня, делясь запахом дразнящих духов, она врезается.

Поднимает голову и моргает, отступая сразу.

Поспешно.

Кажется, что смущенно, вот только смущаться Кветослава Крайнова не умеет и, должно быть, никогда не умела.

И это именно то, о чём я думаю, пока к выходу мы пробираемся, прощаемся с охранником, который Нику о том, что мы ушли, доложит. Донесет, что такси его друзья брать не стали, пошли пешком к центру.

По бордюру, на котором Север, тихо смеясь, балансирует.

Размахивает руками и сумкой.

А мне непонятно, как подобное на её каблуках, пусть и толстенных, возможно.

— Согласись, во мне умер великий канатоходец? — она, доходя до конца и оборачиваясь ко мне, улыбается.

— Я не повезу тебя в травму.

— Дим, ты ужасная зануда!

Гримасу она корчит выразительную, придерживает мою куртку, которую ещё у клуба я на неё накинул, взял из дома в, общем-то, именно для этого, поскольку Ветка поверх платья ничего надевать не стала. Отмахнулась, объявив, что почти лето, второе мая на дворе, сакура отцвела… в Вояновых садах, где павлины гуляют.

И в Праге это, быть может, и правда уже почти лето.

А у нас вот — нет.

Прохладны тёмные ночи, что жёлтой цепью фонарей проспекта и подсветкой старинных и высотных зданий освещены. Свежо и ветрено на Плотинке, на которую Север меня утягивает, берет за руку, переплетая наши пальцы, и по сторонам она головой крутит. Останавливается на вершине лестницы, что к самой набережной несколькими ярусами спускается.

— Где тут любимое место Дарийки?

— Внизу, — я указываю, перехватываю её под локоть, чтобы на многочисленных ступеньках она не навернулась. — Там, где часть старой плотины.

До которой мы доходим и которая в двенадцатом часу ночи непривычно спокойна. Не шумит, выбрасываясь и пенясь, река.

Затихает, как сам город, до рассвета.

— А я как-то ни разу здесь не бывала, — Ветка, вставая на самый край, признается негромко, задумчиво, трогает пальцами ещё сырой от брызг камень стены, поворачивает ко мне голову. — Поразительно, правда?

— Тогда мне ещё есть что тебе показать, — я протягиваю руку.

Которую она, взглянув в мои глаза, принимает.

Спрыгивает с выступа.

И в подземный переход, что на ту сторону проспекта ведет, мы ныряем. Стучат, разносясь гулким эхом, её каблуки, и исписанные графити и цитатами Цоя стены Север разглядывает с любопытством, читает, хмуря брови.

— Над перилами чугунными перегнись и посмотри: вдоль реки цепями лунными зыбко пляшут фонари[1], — четверостишье, выведенное чёрной краской наискось, она зачитывает с выражением. — Красиво. Тоже Цой?

— Нет, — я качаю головой. — Зоргенфрей. Серебряный век.

— Как… — Север, смотря и изумленно, и восхищенно, осекается, смеётся звонко. — Ты не можешь знать всех поэтов этого времени!

Не могу.

И про Зоргенфрея я первый раз услышал только пару недель назад, когда Даньку понесло сюда гулять и другую компанию она себе, конечно, не нашла. Вытащила меня, дабы, доехав и прогуляв сто метров, от ливня здесь спрятаться, простоять почти час, за который все надписи перечитать и рассмотреть на несколько раз мы успели.

Нашли, поспорив и не угадав, в интернете, чьи стихи.

Но… чёрта с два я признаюсь в этом Ветке.

— Всех не могу, а многих — очень даже.

— Ты бахвалишься, Вахницкий, — она, подходя и выговаривая с неуловимо мягким акцентом, заявляет насмешливо.

Щёлкает меня по носу.

Отбегает.

И салочки-догонялочки в двадцать с лишним лет уже не водят. Не бегают по лестницам и пустынной набережной за одной Стрекозой, что по гигантским ступеням, то спускаясь к самой воде, то поднимаясь к дороге, скачет.

Уворачивается.

Несется, придерживая сползающую куртку на плечах, к резной ротонде, между колоннами которой, забегая, Север тормозит, застывает, словно на невидимую стену напарываясь, и ко мне она поворачивается.

Вопрошает удивленно:

— Пианино?

— Оно самое, — я усмехаюсь.

Приваливаюсь плечом к бронзовой колонне, наблюдая, как старый какой-то учительский стул Север отодвигает, садится.

Поднимает потёртую крышку.

Пробегает по клавишам, которые, сменяя «до» на «ля», звучат. Утопают под тонкими пальцами то белые, то чёрные полосы. Разносится что-то весёлое и беззаботное, летит над широкой чернотой реки, что сотни огней, вытягивая и размывая, отражает.

Плещется о гранитные берега.

И вода в ночном свете города сверкает, гипнотизирует, завораживая таинственным блеском и переливом, захватывает дух, однако… я смотрю на Север.

Она тоже… захватывает.

Не отвести взгляд от прямой спины и узкой талии, на которую руки положить невыносимо тянет, притянуть, разворачивая, к себе, чтобы после на это самое пианино усадить и платье задрать или с плеч тонкие лямки спустить.

Избавиться от наваждения.

И мысли, что шея у неё длинная, красивая. Перекинуты на одну сторону белоснежные волны волос, которые на кулак можно было б намотать, пропустить между пальцами, и к себе для поцелуя её за затылок притянуть.

И только нежно с ней бы… не вышло.

— Меня бабичка учила, — Север, склоняя голову и прислушиваясь к звучанию, рассказывает легко, не знает о чём, глядя на неё, думается. — Благородная девушка должна уметь танцевать, петь и играть минимум на двух музыкальных инструментах.

— И ты умеешь?

— А я благородная?

Чёрную бровь, взирая через плечо, Ветка поднимает иронично.

Но… пожалуй, да.

Есть в ней при всей взбалмошности что-то такое, неуловимое, однако ощутимое. Голубая кровь, белая кость…

— Даже бабичка признала, что максимум, на который я способна, первая часть «К Элизе». И то… это издевательство над классикой.

Которое Север демонстрирует.

Исполняет.

Решает, что в четыре руки измываться над Бетховеном куда интересней, а поэтому на самый край стула она двигается, вцепляется в меня, заставляя рядом сесть. Показывает на белые клавиши, объясняет, какая из них и что.

Берёт мою руку в свою, чтобы непонятно правильно поставить.

Вот только… слушать её получается хреново.

Не вникается.

Пропускается мимо, когда она… так близко. Ощущается жар, чувствуется запах духов, скользят по щеке светлые волосы. Горят, когда она поворачивает голову, северным сиянием самые незабываемые на свете глаза.

Примагничивают.

Как и губы, которые, дразня, шевелятся.

Север улыбается.

И улыбка её становится чуть растерянной, когда прядь волос я ей за ухо заправляю, не убираю руку, ведя, едва касаясь, по шее. Наклоняюсь, поглаживая большим пальцем скулу, прохладную от ночи кожу.