Серебряный город мечты (СИ) - Рауэр Регина. Страница 98
Папа называл эти лапы грифоньими.
А Дим, собираясь ещё днём, решительно объявил, что мыслей, пристойных, при виде подобных купален в голове не остается совсем. И думать о чём-либо ещё, пока не затащит меня в эту самую ванну, он точно не сможет.
Пожалуй, и не смог, раз за «племянником» Герберта погнался.
Дурак.
Самонадеянный и редкий дурак, который в ванную заглядывает, ворчит как-то не ворчливо:
— Ты спать идёшь?
— Да, — я соглашаюсь рассеянно.
Не двигаюсь с места.
Продолжаю разглядывать собственное перевернутое и зыбкое отраженье на воде. Оно же покачивается, рябится и дробится. Мелькают отсветы зажженных по привычке свечей, проплывают. Пляшут по белым стенам и потолку причудливые тени, и рыжее пламя кажется особенно ярким, горит во всех стёклах большого окна.
За последним же густая и тёмная ночь.
— Уже двенадцать, Север, — Дим произносит негромко.
И я скорее ощущаю, чем вижу, как он подходит. Опускает руки и полотенце, которым мокрые волосы больше взлохматил, чем сколько-то высушил, а потому капли воды с них срываются, скатываются по широким плечам и обнаженной груди, ибо кроме спортивных штанов Вахницкий надевать ничего не стал.
Пришёл босиком.
— Полночь, — я произношу задумчиво, опускаю руку, чтобы отражение разбить и рябь в волну превратить. — В Петропавловске-Камчатском — полночь. Что это значит? Так как-то сказала Дарийки. И Никки.
Никки, позвонив уже под вечер, впервые в жизни умудрился поздравить с днём рождения ругательствами, ими же он пожелал крепкого здоровья, в особенности на голову, и всего хорошего.
За то, что вчера мы пропали.
— Радио, раньше было, — Дим пожимает плечами.
Пристраивает, садясь рядом, полотенце на шею.
И вид от того у него делается совсем домашним, непривычным и притягательным. И взглядом, поднимая глаза, я за него цепляюсь, залипаю на чёрный шнур нательного креста, поросль волос, бегущую по коже каплю, которую убрать тянет губами, которую я убираю губами, потому что теперь так можно.
И в это поверить ещё тоже сложно.
— Что мы будем делать дальше, а? — я интересуюсь тихо, придвигаюсь и касаюсь с каждым словом влажной и прохладной под моими губами кожи.
Поднимаюсь к шее.
И подбородку, который едва ощутимо колюч.
— Судя по всему, не спать, — Дим отзывается хрипло.
Перетягивает, заставляя встать, на себя.
И полотенце на его шее я заменяю своими руками, обнимаю, чтобы волосы на затылке взъерошить, пропустить между пальцами и сказать, глядя в карие глаза и чуть щурясь, насмешливо:
— Я про Герберта и племянника, Вахницкий. А ты…
— А я… — он передразнивает.
Улыбается иронично.
Коварно.
Но последнее до меня доходит поздно, после того, как в воду мы падаем. Поднимаем цунами, которое на пол тысячей брызг и волн обрушивается, тушится половина свечей. И в полумраке мы остаемся, прислушиваемся к резко наступившей тишине.
Замираем, переставая возиться, нос к носу.
— Ты рехнулся…
— Из-за тебя так случается, — мне предъявляют.
Ослабевают хватку, давая пошевелиться.
Приподняться кое-как, и огромные озера на плитке пола, свешиваясь через край, я рассматриваю задумчиво. Думаю, что до соседей в принципе добежать не должно, а потому можно не торопиться. Можно, устраиваясь удобней, горячей воды зачерпнуть и в Дима плеснуть.
Рассмеяться, закрывая лицо рукой, когда в ответ мне прилетает.
И всемирный потоп мы повторяем.
Превращаем озера в океаны и, должно быть, всё ж топим соседей, но об этом уже не думается. Не замечается, когда куда-то вслед за водой улетает одежда, она исчезает незаметно. Мы же разбираемся в руках и ногах, сражаемся по-детски, вот только взгляд Дима совсем не детский. И целуется он по-взрослому, касается.
Так, что кожа под чуть обветренными губами горит.
И вода её совсем не остужает, только аккомпанирует плеском, когда на себя меня перетаскивают, усаживают, смотря пристально. И в его глазах я вижу себя, пропадаю, срываясь в чёрную дикую бездну зрачков.
— Димыч… — я выдыхаю судорожно.
Вспоминаю про бок, на котором всего лишь царапина, как бодро меня уверили. Объявили, что беспокоиться повода нет, за пару дней пройдет. Только вряд ли оно пройдет, если подобное творить.
— Север, я тебя укушу, — он угрожает.
Правда, кусает.
И все мысли от этого вновь отключаются.
Остаются только звуки, прикосновения, движения, что с сотворения мира известны, не новы, но так необходимы и важны, чтобы жить. И чувствовать, ощущать каждый поцелуй на коже, жадный взгляд, горячее дыхание.
Чтобы после устроить затылок на его груди и улыбнуться, когда обнимут.
Переплетут свои ноги с моими.
— Пан Ярослав, живущий этажом ниже, милейший и добрейший профессор богословии, но нас он проклянет.
— Обязательно, — Димыч соглашается благосклонно, самодовольно. — И не единожды. Но я возьму его на себя и пообещаю, что топить мы будем не чаще раза в месяц.
— Какое великодушие… — я тяну восторженно.
Отстраняюсь под недовольное ворчание, чтобы до кранов дотянуться, открыть их и пены плеснуть.
И что будет дальше между нами и сколько станется этих месяцев у нас, я пока думать не хочу.
И не буду.
Я лучше повторю, запрокинув голову, вопрос про Герберта.
— Мы? — Дим переспрашивает рассеянно, поднимает руку, чтобы нос, оставляя на нём белоснежные клочья пены, почесать. — Мы завтра сходим к нашему доблестному лейтенанту Буриани и всё ему расскажем. Холмса и Ватсона из нас с тобой не вышло, Север.
Не вышло.
И, наверное, это только в фильмах и книгах у простых смертных легко и просто получается решать сложные загадки и раскрывать жуткие преступления. Наше же расследование настоящего никуда не движется, зашло в тупик.
Непонятно, как отыскать соседку Герберта.
Или его помощника, который в неизвестное направление уехал. Он ведь тоже мог что-то знать, рассказать, он вместе с Гербертом сидел над историей Вальберштайнов. Он мог быть посвящен в историю Альжбеты.
Или нет?
Стал бы при всей своей осторожности пан Герберт рассказывать кому-то про дневник и город? Кого он называл чудовищем?
И кто такой — самое главное — «племянник»?
Точно не Марек, Алехандро или Любош, а потому не их пан Герберт испугался в «Айлес», когда отдавал мне куклу, и тем более не Агу. Тогда кого или чего? Почему он сбежал? Что-то же там произошло, была причина, по которой он ушёл и которая от меня ускользает, не дает покоя, заставляя раз за разом вспоминать, прокручивать в голове и попутно чертыхаться, что камер в «Айлес» нет.
— Про дневник мы не расскажем, — я выдвигаю условием или просьбой, поворачиваюсь, чтобы в глаза ему заглянуть. — Пожалуйста. Димыч.
Всё же я прошу.
А он кивает.
У нас ведь есть что рассказать полиции и без записей Альжбеты, в которых так много личного и сокровенного, в которых самые-самые мечты, горечь, страх, радость. Я не готова отдавать это кому-то ещё, давать терзать и разбирать на составляющие.
Хватит и того, что её дневник читал пан Герберт, а сейчас мы… почти дочитали и расшифровали. И до последней, обрывчатой, записи осталось всего пять страниц.
— Обещаю, — он говорит серьёзно.
Дёргает за прядь волос.
Несерьёзно.
И улыбается Дим до морщин в уголках глаз:
— У тебя волосы вьются, Север.
— Почему Север?
— Глаза. Они переменчивы, как северное сияние, — он не убирает руки, водит пальцами по щекам, бровям, очерчивает их. — И горят так же ярко.
— А я тебя бесила Димитрием, — я знаю, и вместо вопроса поэтому звучит утверждение. — Тебя раздражало это имя.
— Ты его стеной между нами каждый раз ставила, — Дим морщится.
Добирается руками до затылка.
И шеи.
И цепочку он неожиданно поддевает, приподнимает, ведя по ней до самого камня.
— Ты не сняла.
— А ты только заметил, — я заявлю ехидно, собираюсь добавить что-нибудь ещё, чтоб так не смотрел, но вместо этого признаюсь, сознаюсь, когда своим лбом он к моему прижимается. — Я хотела снять вчера, выкинуть.