Победы и беды России - Кожинов Вадим Валерьянович. Страница 73

Ярлык «эсер» сохранялся долгие годы. Через четверть века было предложено наградить Пришвина в связи с его семидесятилетием орденом «Знак Почета» (то есть наименее «престижным»), и, как рассказывал впоследствии М. Б. Храпченко (в 1940 годах — председатель комитета по делам искусств при Совнаркоме), И. В. Сталин распорядился дать Пришвину, «этому, по его выражению, старому эсеру», орден Трудового Знамени, дабы не было разговоров, что его «недооценили» как писателя…

Однако уже к 1922 году Пришвина нельзя было (вопреки мнению Троцкого) считать «контрреволюционером» в действительном значении этого слова. И вовсе не потому, что он стал сторонником революции. Говоря наиболее кратко, мировосприятие писателя было к тому времени выше или, скорее, глубже самого этого противостояния «революционер — контрреволюционер». Поэтому, в частности, не столь уж просто осмыслить, освоить его «Мирскую чашу»; гораздо легче разобраться в произведениях с вполне определенной политической направленностью.

Сам Пришвин написал о своей «Мирской чаше» 24 августа 1922 года, то есть еще до приговора, вынесенного Троцким: «За границей я ее печатать не хочу, так как в той обстановке она будет неверно понята, и весь смысл моего упорного безвыездного тяжкого бытия среди русского народа пропадет. Словом, вещь художественно-правдивая попадет в политику и контрреволюцию… Советская власть должна иметь мужество дать существование целомудренно-эстетической повести, хотя бы она и колола глаза».

Но «мужества» власти не хватало. Когда в начале 1970-х годов одарившая меня своей дружбой вдова Пришвина (бесценная его сподвижница и продолжательница его дела) Валерия Дмитриевна познакомила меня с рукописью «Мирской чаши», я воспылал желанием видеть повесть опубликованной. Вскоре началась подготовка издания наиболее полного, 8-томного собрания сочинений Михаила Михайловича, и я был введен в состав редколлегии. В тогдашних условиях внедрить в «гослитовское» собрание сочинений никогда не публиковавшееся и уже только поэтому «сомнительное» произведение оказалось невозможным, и для решения вопроса мы предприняли своего рода авантюру: из «Мирской чаши» было изъято все, что могло предстать как крамола, а «остатки» опубликовали в журнале «Север» (1979, № 8). В собрание же сочинений (2-й том вышел в 1982 году) повесть вошла в качестве уже якобы опубликованной, — хотя пришлось все же убрать из текста около двух десятков фраз или словосочетаний, способных перепугать цензуру.

Ну, скажем, такое место (изъятый текст дан курсивом): «Угрюмый, выходит с помоями, с утра до вечера воду носящий сторож, прозванный Ленин за то, что при обиде ведра бросает и говорит: «я такой же, как Ленин». Старуха Павлиниха ненавидит его, и он ненавидит ее. Она считает, что это действительно Ленин, только уже как бы на том свете наказанный и все-таки нераскаянный».

Кто-нибудь, не подумав, может и теперь узреть в этих фразах «контрреволюционность» писателя. Однако перед нами образы эпизодических персонажей «Мирской чаши», за поступки и мнения которых автор, так сказать, не несет никакой ответственности (о Павлинихе в повести, в частности, сообщается, что она — «барская нянька, старуха, враждебная советской власти столетием собственного ее опыта»). Такого рода фразы можно найти, например, и в опубликованных тогда же, в 1921–1922 годах, «Голом годе» Бориса Пильняка и «Бронепоезде 14–69» Всеволода Иванова. Тем не менее Троцкий вскоре после «приговора» Пришвину напечатал в «Правде» (3 и 5 октября 1922 г.) свою нашумевшую статью о «литературных попутчиках революции», в которой, критикуя Б. Пильняка и Вс. Иванова, вместе с тем высказывал им явное сочувствие (и, конечно, не утверждал, что их сочинения «сплошь контрреволюционны»).

Но в «Мирской чаше» воплотилось такое ядро художественного смысла, которое было, как говорится, не по зубам Троцкому, и он наложил на повесть запрет. Не исключено, что далеко не глупый Лев Давидович, помимо всего прочего, почуял в «Мирской чаше» внутреннюю связь с творчеством Василия Розанова, которого он ненавидел, пожалуй, больше, чем кого-либо; 19 сентября 1922 года (то есть опять-таки в это же самое время) он напечатал в «Правде» наполненный прямо-таки площадной руганью фельетон под названием «Мистицизм и канонизация Розанова».

Но о Розанове еще пойдет речь; обратимся непосредственно к «Мирской чаше». Это произведение — что вообще присуще творчеству Пришвина — сливает воедино несоединимые, казалось бы, качества: очевидную документальность, «очерковость» — и столь же несомненное мифотворчество; с другой стороны, «Мирская чаша» откровенно автобиографична (героя даже зовут «Алпатов», а эо было второе — соседское, «уличное» — именование Пришвиных в их родном селении) и в то же время содержит с себе видение судеб России в целом и даже вообще планеты Земля.

Место действия «Мирской чаши» — «глубинка» Смоленской губернии у верховьев Днепра (где и жил в 1920–1922 годах Михаил Михайлович); перед нами разрушаемая — ранее богатейшая — усадьба, затерянная в древних лесах, «окружающих, — как сказано на первой же странице повести, — болото-исток, мать славного водного пути из варяг в греки». И сквозь самые мелкие подробности повествования постоянно брезжит этот ставший тысячелетней легендой «путь», а завершается повесть поистине космогоническим видением:

«В поземке исчез скоро Иван Петрович, как несчастный эллин, затерявшийся в Скифии… но наверху было ясно и солнечно, правильным крестом расположились морозные столбы вокруг солнца, как будто само Солнце было распято…» — распято, подобно России… (впрочем, Пришвин, наверно, знал слова из завершающей части розановского «Апокалипсиса нашего времени» (1918):

Попробуйте распять солнце,
И вы увидите — который Бог.

Как уже сказано, мировосприятие Пришвина нельзя понять в рамках не столь уж глубокого противопоставления «революция — контрреволюция». Приведу фрагменты из «Мирской чаши», создающие монументальный образ-миф мятущегося народного бытия, образ, в свете которого даже самые значительные политические «реалии» того времени предстают как нечто не столь уж грандиозное:

«Кажется, свергаешься в огромный кипящий чан, заваренный богом черного передела русской земли. В том чану вертятся и крутятся черные люди со всем своим скарбом вонючим и грязным, не разуваясь, не раздеваясь, с портянками, штанами, там лапоть, там юбка, там хвост, там рога, и черт, и бык, и мужик, и баба варит ребенка своего в чугунке, и мальчик целится отцу прямо в висок, и все это называется мир.

Рассудить, кажется, просто: не из-за чего кипеть в одном котле, разойтись на отдельную жизнь, и всем будет хорошо. Рассудить — так просто все кажется, а спросись тут у самой Богородицы в судьи, спустись с Архангелом по веревочке в варево — ничего не выйдет: баба, оказывается, не сама посадила в чугун ребеночка, а это черт ее надоумил; Боже сохрани, да разве она не мать дитю своему, а черт и не отказывается, на то он черт, а бык просто ревет, с быка взять нечего, и свидетели все в один голос посоветуют одалиться и не упреждать времена, придет час Божий и все осветит.

Всякий суд отстраняется, все крутится и орет от злости и боли, жара и холода, вдруг на одну только минуту отдышка, и все это вместе — и бык, и черт, и мужик, и баба вылезают на край чана под солнышко, наскоро обтираются, обсушиваются, закусывают, закуривают и благодарят Создателя за дивную Его премудрость на земле, на небе и на водах. Безделицу тут им покажи, какую-нибудь зажигалку чикни, и сколько тут будет удивления, неожиданных мыслей, слов, тут же рожденных, веселья самого искреннего, задушевного, пока старший не крикнет: «ребята, в чан!»

«Стой!» — где-то услышишь один голос в многомиллионном народе — и все опять завертится, только голос соседа услышишь в утешение: «Это, брат, безобидно, всем одинаково…»

То, что воссоздано в этом образе-мифе Пришвиным, на языке большевиков называлось «мелкобуржуазной анархической стихией», и Ленин в 1921 году говорил об этой «стихии» как о представляющей «при диктатуре пролетариата опасность, во много раз (даже так! — В. К.) превышающую всех Деникиных, Колчаков и Юденичей, сложенных вместе» (т. 43, с. 18). Следовало бы, правда, добавить, что именно эта «стихия» менее чем за восемь месяцев сделала совершенно бессильным Временное правительство, и только благодаря ей, этой стихии, большевики смогли прийти — в сущности, без всяких препятствий — к власти (см. об этом мое сочинение «Что же в действительности произошло в 1917 году?» в журнале «Наш современник», 1994, № 11). 5 октября 1922 года (все то же самое время!) Троцкий напал в «Правде» на Есенина, Клюева и близких им поэтов: «…плохо и преступно (!) то, что иначе они не умеют подойти к нынешней революции, растворяя ее… в слепом мятеже, в стихийном восстании… Но ведь что же такое наша революция, если не бешеное (! — В. К.) восстание против… мужицкого корня старой русской истории, против бесцельности ее (нетелеологичности), против ее «святой» идиотической каратаевщины… Еще десятки лет пройдут, пока каратаевщина будет выжжена без остатка. Но процесс этот уже начат, и начат хорошо».