Победы и беды России - Кожинов Вадим Валерьянович. Страница 81
Мысль эта — не изобретение Достоевского; его герой только сильно и лаконично выразил то тысячелетнее русское сознание истины, которое воплощено даже в житиях святых подвижников, в чьих сердцах постоянно совершается эта самая битва. И речь идет о глубочайшей, «последней» истине человеческого бытия: дед Гришака, требуя в своих приведенных выше словах навсегда прекратить эту битву, требует невозможного…
«Тихий Дон» чаще всего пытались истолковать как воссоздание смертельной битвы красных и белых, притом толкования получались разные: согласно одним, вся «правда» на стороне красных, согласно другим — белых. Последнее характерно для зарубежных толкователей, но во время появления «Тихого Дона» его автора обвиняли в «белогвардейщине» и в СССР.
Так, от Шолохова потребовали (в 1931 году) коренной переделки третьей книги «Тихого Дона», отказываясь публиковать ее в представленном виде. Тогдашний хозяин ГПУ Генрих Ягода заявил ему: «…ты все же контрик. Твой „Тихий Дон“ ближе белым, чем нам». Нельзя не упомянуть и о том, что незадолго до этого разговора Ягода подписал распоряжение о расстреле казака Харлампия Ермакова — главного реального «прототипа» (что было широко известно) Григория Мелехова…
Наконец, сам Сталин сказал тогда же в разговоре с Шолоховым:
«— Некоторым кажется, что третий том романа доставит много удовольствия тем нашим врагам, белогвардейщине, которая эмигрировала…
— Для белогвардейцев хорошего в романе мало. Я ведь показываю полный их разгром…
— Да, согласен. Изображение хода событий третьей книги «Тихого Дона» работает на нас, на революцию». [87]
После этого разговора третья книга «Тихого Дона» была опубликована. Между тем Шолохов, в сущности, «переключил» обсуждение в иную плоскость, ибо разгром белых — непреложный, очевидный исторический факт, а отношение автора к белым — совсем другая проблема: ведь можно сочувствовать и тем, кто потерпел неотвратимое и полное поражение.
Однако все подобные споры имеют заведомо поверхностный характер. Истинный смысл «Тихого Дона» (в отличие от множества повествований о революции) пребывает глубже борьбы красных и белых; «дьявол с Богом борется» в сердцах и тех и других — и в равной мере…
Помещик Евгений Листницкий, озабоченный более всего тем, чтобы не потерять свои четыре тысячи десятин земли, и соблазняющий Аксинью, а в конце концов отдавшийся любви к «тургеневской женщине» Ольге Горчаковой и выстреливший в себя после ее измены, не «лучше», но и не «хуже» (если говорить попросту), чем неимущий казак Михаил Кошевой, совершивший чудовищное убийство девяностолетнего деда Гришаки и стремящийся — по наущению Штокмана — уничтожить Мелехова и в то же время вьющий доброе семейное гнездо с его сестрой Дуняшей.
«Тихий Дон», подобно творениям Гомера и Шекспира, обращен не к сегодняшнему, а к вечному противостоянию. Казалось бы, это не соответствует молодости его автора; но в действительности мировосприятие еще только недавно вступившего в жизнь и, с другой стороны, умудренного долгими годами, уже готовящегося к уходу из жизни человека наиболее способно (пусть и по-разному) объять целостность бытия. Именно для юношей и стариков характерна сосредоточенность на вечном; сознание же людей средних лет, уже занявших свое место в жизни и еще активно отстаивающих его, в большей мере захватывают «текущие» дела и идеи.
Извечная битва дьявола с Богом крайне разрастается и обостряется во время революции, представляющей собой как бы обнажение этой трагедийной основы человеческого бытия. И «Тихий Дон», мощно воплотивший эту суть революции, дает нам возможность глубоко и полно воспринять истинный облик и смысл совершившегося. И сейчас, когда в умах едва ли не господствует необдуманное или вообще бездумное «отрицание» революции, это особенно важно и ценно.
В «Тихом Доне» без каких-либо прикрас предстает безмерно жестокий, поистине чудовищный лик революции. Если подойти к делу всерьез, нетрудно понять, что те книги — а их в последние годы издано и переиздано много, — в которых, так сказать, специально поставлена задача разоблачить звериную беспощадность революционного террора, в сущности, менее «страшны», нежели шолоховское повествование. Ибо в них жестокость предстает как нечто противоестественное и исключительное, как плоды поведения неких нелюдей, между тем в «Тихом Доне» она воссоздана в качестве, если угодно, «обычной», естественной реальности человеческой жизни в революционную эпоху.
Но совершающие страшные деяния главные герои «Тихого Дона» в конечном счете остаются людьми в полном смысле этого слова, людьми, способными совершать и бескорыстные, высокие, благородные поступки; дьявольское все-таки не побеждает в них Божеского…
В заключение сошлюсь на суждения человека, очень далекого от Шолохова, но так или иначе совпавшего в своем понимании революции с основным смыслом «Тихого Дона». Речь идет об обладавшем качествами мыслителя филологе А. С. Долинине-Искозе (1880–1968), который выступил с незаурядными сочинениями еще до 1917 года, а позднее создал ряд значительных исследований творчества Достоевского. Он считал своими учителями Василия Розанова и Вячеслава Иванова, сотрудничал до их высылки из СССР в 1922 году с прославленными ныне мыслителями Львом Карсавиным и Николаем Лосским, а позднее находился в известной мере в «подполье», хотя в то же время подвергался самой резкой официальной критике.
В 1957 году, после известного XX съезда, одна из его непонятливых учениц, оказавшаяся в окружении нигилистически настроенных по отношению к революции людей (впоследствии она эмигрировала в США), сказала Долинину, что революция — «это был кошмар, ужас, кровь, насилие, несправедливость, страдания миллионов и торжество горсточки властолюбцев… это было страшной ошибкой». Долинин «ушел не простившись» и ответил ученице в письме так:
«Меня до глубины души возмущают Ваши слова — „это было ошибкой“ — о колоссальных потрясениях, которые захватили миллионы… видите ли — миллионы проливали кровь… совершали подвиги, голодали и верили… — и все это было ошибкой? Да? Стыд и позор Вам и всем Вашим друзьям, пустым и опустошенным, ибо они не чувствуют, что такое веление судеб». Ученица Долинина написала впоследствии, уже в 1991 году, по поводу этих слов, что «спустя сорок лет после революции Долинин все еще оставался верующим мечтателем».
Это всецело ложный приговор, ибо «мечтателями» следует, напротив, назвать как раз тех, кто, подобно сей ученице, «верит» в возможность некоей иной жизни, где нет битвы дьявола с Богом, тех, кто «не чувствует веления судеб», действия неотвратимого Рока, который был осознан людьми еще в античную эпоху. Впрочем, это даже и не «мечтательность», а, как совершенно верно написал Долинин, — «опустошенность» душ.
Если считать крайние обострения «битвы дьявола с Богом» прискорбными «ошибками», придется, если быть последовательным, вычеркнуть из истории человечества самые яркие и общепризнанные великими эпохи, например эпоху Возрождения, которая наиболее глубоко воссоздана в шекспировском творчестве. Высоко почитаемый сегодня философ А. Ф. Лосев резко сказал о целой горе «трупов, которой кончается каждая трагедия Шекспира» (как и «Тихий Дон»).
Но — что поделаешь! — трагическое есть высшее и безусловно прекрасное воплощение человека, способного во имя своего, пусть даже заведомо иллюзорного устремления по своей воле пойти на смерть. И именно об этом — «Тихий Дон». Причем особенное его величие в том, что трагическое содержание воссоздано (во многом впервые в истории искусства) в бытии самых простых, как говорили в старину, «простонародных», героев.
За полвека до рождения «Тихого Дона» Толстой, как заметил Петр Палиевский, словно предсказал это рождение, утверждая, что основная предшествующая «линия» русской литературы, высоко вознесенная Пушкиным, переживает «упадок». «Мне кажется, — добавил Толстой, — что это даже не упадок, а смерть с залогом возрождения в народности… Другая линия пошла в изучение народа и выплывет, Бог даст… Счастливы те, кто будет участвовать в выплывании».
87
Цит. по газете «Русский голос» (Нью-Йорк) от 5 сентября 1991 г. Теперь усматривают нечто «принижающее» Шолохова в самом факте его общения со Сталиным, как бы закрывая при этом глаза на сталинские разговоры с Булгаковым или Пастернаком, не говоря уже о безмерных восхвалениях Сталина в публичных выступлениях Бабеля или Эренбурга.