Мастера детектива. Выпуск 12 - Лайл Гэвин. Страница 98

— Ну, это было так давно…

— Думаешь, если бы его сперли у тебя, через пятнадцать лет ты бы на это чихала?

— Ну нет!

Девушка обиженно надулась.

— И вообще, ты сбиваешь меня с толку всеми этими рассуждениями, — добавила она. — Чего ты, собственно, хочешь?

— Чтобы ты больше не воровала…

— И по–твоему, хорошо, если я начну бездельничать?

— Но ты могла бы работать.

— А я что делаю?

Бруно взял ее за руки.

— Послушай меня, Пэмпренетта… Я люблю тебя больше всего на свете и не хочу потерять… А это неизбежно случится, если ты собираешься продолжать в том же духе. Сколько лет твой отец провел в тюрьме?

— Не знаю…

— А мать?

— О, мама — не так уж много… наверняка меньше твоей!

— Свою мать я почти не знаю. По воскресеньям бабушка водила нас смотреть на нее сквозь прутья решетки… И ты бы хотела нашим детям такого же существования?

— H–н… ет.

— И чтобы они стали жульем, как наши родители?

Пэмпренетта вспыхнула и гневно выпрямилась.

— А ну, повтори, что ты сказал!

— Что наши родители мошенники.

— Ах, значит, я не ослышалась… это… это ужасно… Ты чудовище, Бруно! Ты смеешь оскорблять тех, кто произвел нас на свет? И при этом говоришь о каком–то уважении к Святой Деве, той, кого божественный сын поцеловал у подножия креста?

Бруно в отчаянии воздел руки.

— Но какая связь…

— Надо почитать отца и матерь своих!

— Да, когда они достойны уважения!

— О! Так скажи сразу, что мой отец каналья!

— А кто же еще? С утра до вечера он обкрадывает государство!

— И вовсе нет! Просто папа отказывается подчиняться законам, которых не одобряет.

— Все преступники говорят то же самое.

— Но папа никого не убивал!

— Из–за него мужчины и женщины часть жизни провели в тюрьме, из–за него таможенники убивали контрабандистов, работавших под его же началом, а многие портовые полицейские оставили вдов и сирот. И ты еще уверяешь, будто твой папочка не последний мерзавец?

— Я никогда тебе этого не прощу, Бруно! И вообще, по какому праву ты так со мной разговариваешь? Твой отец…

— То же самое я думаю и о нем, если тебя это утешит.

— Ты попадешь в ад!

— В ад? Только за то, что я хочу, чтобы ты стала честной и наши дети воспитывались в уважении к законам? Да ты, похоже, совсем спятила!

— Вот–вот, давай, оскорбляй теперь меня! Ипполит был совершенно прав!

Бруно приходил в дикую ярость, стоило ему услышать имя Ипполита Доло, своего ровесника, почти так же долго увивавшегося вокруг Пэмпренетты.

— И в чем же он прав, этот Ипполит?

— Он верно говорил, что с тобой мне нечего и надеяться на счастье!

— А с ним, значит, тебя ждет райское блаженство, да?

— Почему бы и нет?

— Ладно, я все понял. Зря я не верил тем, кто писал мне, что, пока я сражаюсь в Алжире, ты обманываешь меня с Ипполитом!

— И ты допустил, чтобы тебе писали обо мне такие гадости? Ты читал эту грязную ложь? Так вот как ты меня уважаешь?

— Но ты же сама сказала, что Ипполит…

— Плевать мне на Ипполита! И все равно я выйду за него замуж, лишь бы тебе насолить!

— Нет, ты выйдешь за этого типа, потому что в восторге от его рыбьих глаз!

— И вовсе у него не рыбьи глаза!

— Ох, как ты его защищаешь!

— Только из–за твоих нападок!

— А по–моему, ты просто его любишь!

— Ну, раз так — прекрасно! Пусть я его люблю! Ипполит станет моим мужем! Он–то позволит мне носить ожерелье! И не назовет меня воровкой.

— Естественно, потому что Ипполит тоже вор и закончит свои дни на каторге!

— Что ж, хорошо… Прощай, Бруно… Мы больше никогда не увидимся… и не ты станешь отцом моих детей…

— Тем хуже для них!

— И потом, ты ведь сам не хотел бы иметь малышей от воровки, а?

— Чего бы я хотел — так это никогда не возвращаться из Алжира. Сколько моих друзей, отличных ребят, там поубивали… так почему не меня? Это бы все уладило, и я умер бы, так и не узнав, что ты готова мне изменить…

Мысль о том, что ее Бруно мог погибнуть, заставила Пэмпренетту забыть обо всех обидах. Она кинулась парню на шею и, рыдая, сжала в объятиях.

— Умоляю тебя, Бруно, не говори так! Что бы сталось со мной без тебя? Я сделаю все, как ты хочешь! Если надо, готова даже устроиться прислугой…

— Но Ипполит…

— Чихать мне на Ипполита! И вообще у него рыбьи глаза!

И все исчезло, кроме охватившей их обоих нежности.

— Моя Пэмпренетта…

— Мой Бруно…

— Ого, я вижу, вы неплохо ладите друг с дружкой?

Молодые люди слегка отпрянули и смущенно посмотрели на улыбавшегося им высокого и крепкого мужчину лет пятидесяти. Оба прекрасно его знали: инспектору Констану Пишранду не раз случалось по той или иной причине отправлять за решетку всех членов семейств Маспи и Адоль. Однако никто не таил на полицейского обиды, напротив, его воспринимали чем–то вроде домашнего врача, назначающего мучительное, но неизбежное лечение. Пишранд никогда не принимал ни крохи от своих подопечных, но всегда беспокоился об их здоровье и житье–бытье, ибо, несмотря на суровый вид, в душе был человеком добрым и даже испытывал некоторую привязанность к своим жуликам.

— Ну, Памела, рада возвращению Бруно?

— Конечно, месье Пишранд.

Полицейский повернулся к молодому человеку:

— Видел бы ты, как она убивалась тут без тебя… прямо жалость брала… — Инспектор понизил голос. — Такая жалость, что, честно говоря, ради тебя, Бруно, я даже слегка изменил долгу… Один или два раза мне следовало бы схватить ее за руку с поличным, но уж очень не хотелось, чтобы ты нашел свою милую в исправительном доме… А потому я только наорал на нее хорошенько, но при такой–то семье, сам понимаешь, чего можно ждать от бедняжки…

Задетая за живое Пэмпренетта тут же возмутилась:

— Я не хочу слушать пакости о своих родителях!

Инспектор вздохнул.

— Слыхал, Бруно? Ну, Памела, так ты любишь или нет своего солдата?

— Само собой, люблю! Что за идиотский вопрос?.. О, простите, пожалуйста…

— А раз любишь, так почему изо всех сил стараешься как можно скорее с ним расстаться? Вот ведь ослиное упрямство! Или ты всерьез воображаешь, будто законы писаны не для мадемуазель Памелы Адоль и я позволю ей до скончания века обворовывать ближних?

— Я не ворую, а тибрю…

— Что ж, можешь положиться на судью Рукэроля — он тоже стибрит у тебя несколько лет молодости, дура! Пусть твой отец хоть помрет за решеткой — это его дело, но ты не имеешь права так себя вести, раз тебе посчастливилось добиться любви Бруно! И вообще, пожалуй, мне лучше уйти, а то руки чешутся отшлепать тебя хорошенько, паршивка ты этакая!

И с этими не слишком ласковыми словами инспектор Пишранд удалился, оставив парочку в легком оцепенении. Первой пришла в себя Пэмпренетта.

— Бруно… почему ты позволил ему так со мной разговаривать?

— Да потому что он прав.

— О!

— Послушай, Пэмпренетта, я хочу гордиться своей женой, хочу, чтобы она могла повсюду ходить с высоко поднятой головой.

— Никто не может сказать обо мне ничего дурного, или это будет просто вранье! Клянусь Богоматерью! — с обезоруживающим простодушием ответила девушка.

Убедившись, что все его доводы бесполезны, Бруно не стал продолжать спор. Он обнял возлюбленную за талию.

— Пойдем, моя красавица… мы еще потолкуем об этом, когда мой отец скажет «да» и твой скрепит договор.

— О, папа всегда делает то, что я хочу, но вот твой… Думаю, он согласится принять меня в дом?

— А почему бы и нет?

— Потому что твой отец — это фигура! Не кто–нибудь, а сам Элуа Маспи!

Элуа Маспи действительно занимал видное положение в марсельском преступном мире. Все, кто жил вне закона, включая убийц, торговцев наркотиками и сутенеров (их Элуа считал людьми без чести и совести и не желал иметь с ними ничего общего), признавали непререкаемый авторитет Маспи. Несколько раз по наущению какого–нибудь каида [93] на час убийцы, а заодно торговцы наркотиками и женщины пытались силой низвергнуть Маспи с пьедестала. Однако при каждой такой попытке они наталкивались на сопротивление всей массы марсельских воров, мошенников и прочих верных соратников Элуа, и те жестоко вразумляли нападавших. Полиция же спокойно наблюдала за стычкой, потом отправляла побежденных в больницу, а победителей в тюрьму. В последние годы оба крупных клана фокийской шпаны [94] делали вид, будто не замечают друг друга, и старались сосуществовать по возможности мирно. С той поры авторитет Элуа Маспи еще больше укрепился, и уже никто не пробовал бунтовать против его владычества.