Триптих - Фриш Макс. Страница 15

Лейтенант. Я сказал: шах!

Другой. Мой милый, я это предвидел. Я теряю на этом пешку, а ты ферзя.

Лейтенант. То есть, как это?

Другой. Ходи. (Берет сигарету.) Я в самом деле уже не верю, что сегодня до нас дойдет очередь… Между прочим, на улице дождь льет как из ведра. (Закуривает.) Ты бывал в Кёльне, когда он был еще цел?

Лейтенант. Нет.

Другой. Я тоже.

Лейтенант. Мой прадедушка покинул Европу, потому что устал от нее. У меня такое же чувство, хотя я еще не ступал на ее почву. Шах!

Из громкоговорителя вместо танцевальной музыки раздается вдруг хорал из «Страстей по Матфею» Иоганна Себастьяна Баха.

Радист. Выключи!

Эдуард. Почему?

Радист. Я говорю — выключи!

Музыка становится тише.

Не выношу такую музыку.

Эдуард. Я просто ищу, что есть в эфире. А вообще эта музыка не так уж и плоха.

Радист. Дело не в этом.

Эдуард. А в чем же?

Радист. Не мешай мне писать письма! Я не хочу уходить из жизни, пока эта сука не узнала, что я о ней думаю… Ты ведь сам говоришь, что вообще музыка эта не так уж плоха. Вообще! И я так считаю.

Эдуард. Ну вот.

Радист. Но дело не в этом!

Эдуард. А в чем же? В том, что это немецкая музыка? Музыка — это лучшее, что у них есть.

Радист продолжает молча писать свое письмо.

Я не выключу, пока ты не скажешь причину.

Радист. С… я хотел на всю эту красоту.

Эдуард. Хорошая причина.

Радист. Мир вовсе не прекрасен. Такая музыка убеждает нас в том, чего на самом деле нет. Понимаешь? Это иллюзия.

Эдуард. Может быть…

Радист. Мир вовсе не прекрасен.

Эдуард. Но музыка прекрасна. Я хочу сказать: существует красота иллюзии, как ты это называешь. Что ты выиграешь от того, что мы и это сотрем с лица земли? Ведь это, в конце концов, единственное, чего наши бомбы не могут уничтожить.

Радист. Это — да, и твои глупые остроты.

Эдуард. Я не острю, дружище.

Радист. А что же?

Эдуард. Я верю в иллюзию. То, чего никогда не бывает, чего нельзя ухватить руками и нельзя разрушить руками, то, что существует только как мечта, как стремление, как цель, стоящая над всем существующим; это тоже имеет власть над людьми.

Радист. Ты это серьезно?

Эдуард. Да приидет царствие Его! Нет ничего реальнее этой иллюзии. Она возводила соборы, она разрушала соборы, тысячелетия пели, страдали, убивали за это царство, которое никогда не придет, и все-таки оно-то и составляет всю человеческую историю! Нет ничего реальней на земле, чем эта иллюзия.

В разговор включается третий летчик, который рисовал до этого на коробке из-под сигарет.

Томас. Я тоже так думаю.

Радист. Что?

Томас. У всякой войны есть своя цель. И у этой тоже. Иначе все было бы безумием, преступлением — все, что мы делаем. Цель этой войны — чтобы мир стал лучше, прежде всего для нас, для рабочих людей. Прежде всего для рабочих людей.

Неловкая пауза из-за возникшего недоразумения.

Радист. Я знал одного парня, он все играл такую музыку — здорово играл. Это было перед войной, когда мы с ним еще не были врагами. Мы даже считали, что мы друзья! Он умел так говорить об этой музыке, что просто диву даешься — так умно, так благородно, так душевно, понимаешь, душевно! И все-таки это тот же самый человек, который сотнями расстреливает заложников, убивает женщин и детей, — тот же самый, что играет на виолончели, — душевно, ты понял, душевно! (Запечатывает конверт, встает.) Его звали Герберт.

Эдуард. И что ты хочешь этим сказать?

Радист. Ты не потерял ни матери, ни отца, ни сестренки. Ты молчи! Ты не видел этого собственными глазами — они просто дьяволы! Просто дьяволы…

Входит ефрейтор.

Капитан. Что там?

Ефрейтор. Вылетаем…

Капитан. Когда?

Ефрейтор. В восемь пятьдесят.

Капитан. Спасибо. (Встает и не спеша выбивает трубку.) Все слышали?

Пауза.

Другой. Он сказал — в восемь пятьдесят?

Лейтенант. Тогда мы еще вполне успеем. Твой ход.

Другой. Третий раз за неделю!

Лейтенант. Играй давай!

Другой. Вчера мне приснился жуткий сон… Скворечня наша загорелась, мы начали выскакивать — один, два, три, четыре, пять; мне уже и раньше это снилось: как будто парашют целую вечность не может приземлиться, а потом, в конце концов, я вдруг опускаюсь в своем городе — каждый раз; а город, как в воскресенье, — такой, знаешь, немного пустынный, скучный, чужой, как будто ты вернулся в него через много столетий; знакомые улицы, площади — все вдруг превратилось в какой-то луг, на нем пасутся козы, но кафе открыто со всех сторон, как руина; там сидят твои друзья, читают газеты, а на мраморном столике — мох, сплошной мох, и никто тебя не знает, нет никаких общих воспоминаний, общего языка — ничего… Жуткий сон!

Лейтенант. Ходи.

Капитан (надевает куртку). Бенджамин!

Бенджамин. Да, капитан?

Капитан. Ты не против, если мы будем называть тебя просто Бенджамин? Ты из нас самый молодой, Бенджамин… Можешь не вставать.

Бенджамин. Я не моложе многих других.

Капитан. Ты быстро привыкнешь, вот увидишь.

Бенджамин. К чему?

Капитан. Здесь такие же будни, как и всюду. Вот наш лейтенант — когда нет девочек, сидит все время за шахматами и все время проигрывает. Томас — это вон тот, за ним — рисует дом, который после войны получит каждый рабочий. Устраиваемся как можем… Ты в первый раз сегодня вылетаешь?

Бенджамин. Да.

Капитан. Я это все говорю не в утешение тебе — про будни. Человек привыкает ко всему. Я здесь старше всех, уже можно сказать — старик, потому что я здесь пятый год. До войны я участвовал в деле своего отца — мы торговали шерстью. Тоже было чертовски нудное занятие.

Бенджамин. Я не боюсь.

Капитан. Не боишься?

Бенджамин. Вам, конечно, смешно…

Капитан. И это ты со временем поймешь, Бенджамин, — есть вещи, о которых мы никогда не говорим. Табу! Боится человек или не боится — кто об этом спрашивает?

Бенджамин. Я не хотел сказать, что я храбрый. Я даже думаю, что я вовсе не храбрый. Но я и не боюсь. Я себя вообще еще не знаю.

Капитан. Послушай, сколько тебе лет?

Бенджамин. Двадцать. То есть двадцать с половиной.

Капитан. Напиши своей девушке, что капитан передает ей привет. В двадцать лет мы тоже не скучали…

Бенджамин. Я не пишу никакой девушке.

Капитан. Почему?

Бенджамин. Потому что у меня никакой нет.

Капитан. Тоже мне мужчина!

Бенджамин. После школы сразу началась война…

Капитан. Я смотрел, как ты писал — целых два часа, Бенджамин, так пишут только девушке — очень хорошей и очень славной девушке.

Бенджамин. Я писал не письмо.

Капитан. Постой-постой, уж не поэт ли ты?

Бенджамин. Я хотел бы им стать, капитан, если война не сожрет нас.

Капитана зовут из-за сцены.

Капитан. Иду, иду! (Уходит.)

Лейтенант. Я не сдамся.

Другой. Так мы не успеем. Все равно ты проиграл.

Лейтенант. А это мы еще посмотрим.

Другой. Тебе уже ничто не поможет.

Лейтенант. Давай оставим все как есть, а завтра доиграем. Ход мой.

Надевают куртки.

Радист. А все остальное — все, что было? Я тоже не хотел этому верить, приятель, — это намного удобнее, я знаю! Я тоже не хотел этому верить: люди, подвешенные за челюсть на крюк, детские башмачки с отрубленными ногами…

Эдуард. Перестань!

Радист. Я тоже не хотел этому верить. И все-таки это было, приятель, было: тысячи, сотни тысяч — задушенных газом, как саранча, обуглившихся, уничтоженных…

Эдуард. Перестань, слышишь?

Радист. Мир не прекрасен.

Эдуард. А ты думаешь, мы сегодня ночью сделаем его лучше?

Радист. А что нам делать? Я тебя спрашиваю. Дать себя перебить?

Эдуард. Наши бомбы не сделают его лучше — и нас тоже.

Радист. Так попытайся сделать это своей музыкой! Попытайся…

Эдуард. Я пытаюсь думать, вот и все!

Радист. Мы не можем иначе!