Ненависть к музыке. Короткие трактаты - Киньяр Паскаль. Страница 15
Следовало дождаться такого момента, когда желание играть станет неодолимым.
Едва наступал такой момент, музыкант очищал руки, зажигал благовонные палочки, брался за цитру, клал ее на прямоугольный стол и садился так, чтобы его сердце находилось точно перед пятой отметкой на деке инструмента.
Перед началом игры исполнитель должен был молча, благоговейно собраться с мыслями. Он смотрел на луну. Затем обращал взгляд в ночную тьму.
И тогда музыка могла подняться из сердца инструмента, а пальцы музыканта легко бегали, танцевали на струнах.
Европейский струнный квартет.
Четыре человека в черном, с бабочками на шеях, склоняются над своими смычками-луками с натянутым на них конским волосом, над струнами из бараньих жил.
Музыка — это плата, которую человек обязан выдавать времени. А если точнее, тому мертвому интервалу, который создает ритмы. Концертные залы — это древние пещеры, чей бог зовется временем.
Почему слух — это дверь, скрывающая то, что не от мира сего? Почему акустическая вселенная с самого начала заключалась в привилегированном доступе в иной мир? Неужто бытие более тесно связано со временем, нежели с пространством? Неужто оно более тесно связано с языком, с музыкой, с ночью, чем с видимыми, яркими вещами, какие солнце дарует нам каждодневно? Разве время — это свойственный бытию расцвет, а повиновение — его темный цветок? Разве время — мишень бытия? Разве музыка, речь, ночной мрак и безмолвие — его стрелы? А смерть — его цель?
Для ушей именно значение речи (ноэмы [150], мысли, фантомы, порождаемые голосом), а не субстанция слова, делает возможным возврат смысла в душу. И, следовательно, этот возврат есть молчание, в котором слово сбрасывает свою звуковую оболочку. Лингвистическое слушание — это молчание, где слово разрушается, сохраняясь лишь в форме мысли.
В процессе слушания речь, которая являет собой голос отсутствующей вещи, сама преображается в отсутствующую вещь, в неуловимый фантом, который возникает из слова с того момента, как исчезает сама его материальная оболочка. Это уже не языковой символ, но когнитивное ощущение. Таково жертвоприношение, свойственное ноэ-сису (noèsis) [151], что проистекает из жертвоприношения (во время которого зверя убивают и разрубают на части, чтобы он передал людям свою силу; одновременно разделка туши и распределение ее частей между членами племени является социальным актом). По крайней мере, при лингвистическом слушании речь растягивается, избавляясь от своей звуковой физической формы, ограниченной только социальной областью применения, и становится немой звуковой записью, скрытой во всякой душе, которую она «одушевляет».
Ибо язык производит знаки через саму последовательность слушания.
Значение, заключенное в асемической речи (музыке), — всего лишь факт ее существования, вещь в себе; иначе говоря, ее мгновенный призыв крови и дыхания к себе самой.
В этом смысле лингвистическое подчинение может стать индивидуальным, а мысль, которая из него рождается, — это отрыв от звука.
Мысль может стать немым размышлением.
Молчать — значит, прежде всего, отрешиться от глухоты, в которой мы пребываем по отношению к речи в нас, и в которой говорящий полностью погружен в социальный circulus [152] — ритмический, ритуальный. Речь никогда не бывает слышимой при говорении; она функционирует, опережая свою услышанность. Говорящий стоит с открытым ртом в начале своей выдыхаемой утраты, перед тем как его речь воплотится в реальное звучание.
Слушатель может сидеть, не раскрывая рта: он открыл уши.
В речи говорящего язык воодушевляется сам по себе, говорит почти самостоятельно и во всех случаях жизни сам себя почти не слышит. Таково размышление Клейста, названное Monolog. Таков рассказ «Болтун» Луи-Рене де Форе. Язык в говорении — это его собственный мираж. Говорение есть неуловимое внешнепроявляемое смятение.
Речь осмысливает говорящего и его мысль.
А слушатель слушает.
Не существует глубокого слушания без ущерба для говорящего: он сдает позиции перед тем, что сообщает, что перемещается, рождаясь в его устах в виде слова и в конечном счете достигая слушателя — с одной стороны, из-за стирания звукового источника в воздухе, а с другой — благодаря тому фасованно-тасованному употреблению сказанного, которое созревает в себе самом.
И тогда тот, кто слушает, перестает быть прежним, в нем происходит мысленный переворот.
Я имею в виду настоящее слушание. Иными словами, послушание (obaudientia), внимание настоящей, компетентной аудитории (d'une vraie audientia).
Подлинное слушание… Мне кажется, что людям известны лишь два вида такового: 1) чтение романов — ибо чтение какого-нибудь эссе не отменяет ни самоидентичности, ни недоверия, и 2) искусная музыка, то есть, melos [153], сочиненные теми, кто прошел испытание неслышной идентичной речью. Это два вида слушания, чья беззвучная доступность неоспорима, но также индивидуально привлекательна. Манера выражения исчезает, восприятие колеблется, тает в источнике, и рождается смятение, о чем свидетельствует потеря идентичности.
Когда читаешь отрывки из произведений монаха Кенко или «Жизнь Ранее» Шатобриана, желания полемизировать не возникает; душа захвачена и побеждена; все, что сказано о той или иной личности, или о каком-то эпизоде, или об эпохе, кажется атрибутами мифа или романа; мы читаем о красоте, забывая о логике, ищем лишь психическое опьянение, ноэтическую (понятийную) анестезию (от aisthèsis), а не семантическое, тематическое, ноэматическое, визуальное, созерцательное знание.
Геродот писал, что женщины забывают о стыдливости в тот самый миг, когда снимают одежды [154]. Эрос овладевает ими еще до того, как супруг сделает первый шаг, который приведет к объятиям. Так и слушатели расстаются со своей идентичностью в тот самый миг, как расстаются с речью: они умолкают. Для того, кто читает роман, как и для того, кто слушает музыку, земля, по которой они ступают, превращается в область безмолвия. В погружение ныряльщика, сомкнувшего уста перед прыжком в море молчания.
Однако раковины ушей не поворачиваются сами по себе, чтобы прервать слушание, — в этом их отличие от глазных век, которые опускаются, чтобы прервать процесс созерцания до того момента, когда поднимутся вновь, чтобы возобновить его.
Плутарх писал: «Говорят, что physis (природа), наделив людей парой ушей и одним языком, задумала принудить нас меньше говорить и лучше слушать» [155].
Physis «вслушалась» в безмолвие, прежде чем сотворить из животных некоторых людей.
Мы владеем двумя ушами, но только одним ртом и языком.
И, наконец, Плутарх прибег к таинственному сравнению, уподобив уши выщербленным вазам.
Тот, кто пишет, являет собой эту тайну: говорящий, который слушает.
Писание, которое слушается.
Оно послушно — ибо подчиняется непредсказуемому и неумолимому телу.
Одержимый речью точно определяет колдуна как добычу добычи.
Плутарх рассказывает, что Дионисия восхитила в театре виртуозная игра одного кифареда. Когда этот последний закончил исполнять свою мелодию, тиран Сиракуз подошел к нему и обещал вознаградить золотом, одеждами и роскошными гончарными изделиями.
На следующий день кифаред явился во дворец Дионисия. Его приняли в зале аудиенций. Кифаред поклонился и стал ждать, когда тиран знаком велит ему приблизиться. Но Дионисий медлил. Когда кифаред решился заговорить, он скромно напомнил правителю о подарках, которые тот посулил ему накануне, выслушав его исполнение.