Иди за рекой - Рид Шелли. Страница 10

– Не говори ничего, – прошептал Кэл, опускаясь на корточки. – Так будет только хуже.

– Почему? – спросила я.

– Да он ревнует, вот почему, – сказал Кэл.

– Ревнует из‐за домика, про который сам говорит, что он тупой? – спросила я.

– Ревнует тебя ко мне, – прошептал Кэл.

Он сел рядом со мной на одеяло и несколько раз поменял положение, устраиваясь получше, как будто говорил: “Давай просто переждем, сядем так, чтобы удобно было ждать”. Сет тем временем продолжал выкрикивать мое имя, иногда прерываясь для того, чтобы стукнуть по дереву упавшей веткой или выстрелить в нас из воображаемого пулемета, а еще, судя по кряхтению и глухим ударам внизу, – предпринять тщетные попытки вскарабкаться по широкому, без единой веточки, стволу.

Я никогда прежде не думала, что способна разбудить в ком‐нибудь ревность. Ревность или зависть, как учили нас мама и Писание, были в глазах Господа сродни злости и даже убийству. “Зависть – гниль для костей”, – говорится в притче. “Иисуса распяли из зависти”, – говорил в своей проповеди преподобный Уитт. Если я, неказистая и неприметная, как мышка, могла вызвать в ком‐то зависть, значит, это чувство могло вспыхнуть из‐за кого угодно. Я понимала, что нахожусь в опасной близости от чего‐то ужасного, и понятия не имела, как там оказалась. А Сет все выл и выл внизу, выкрикивая мое имя, как собака, которая лает, требуя свою добычу.

Мы с Кэлом молча просидели так час или больше, и все это время Сет не унимался. Когда солнце начало свой медленный летний спуск по западному горизонту, за нами пришел отец – напомнить, что пора кормить скотину.

– Это че тут такое делается? – рявкнул он, подойдя к дереву, и только тогда Сет наконец умолк.

Мы с Кэлом выглянули через дно домика – посмотреть, как Сет получит по заслугам.

– Ниче, – ответил Сет, уставившись в землю и пнув камень.

Его взмокшие волосы торчали во все стороны, как ветки полыни.

– А по‐моему, я все‐таки че‐то слышал, – сказал отец, сунув руки глубоко в карманы грязного комбинезона, – в такой позе он стоял всегда, когда пытался в чем‐то разобраться.

– Че-че! Не пускают меня в свой тупой сарай, – заскулил Сет.

– А свинарник сам себя выгребет, пока ты тут в домики играешься? – спросил отец. – Ну-к давай, бегом.

Отец смотрел, как Сет, потерпев поражение, плетется к свиньям. Я не могла понять: он стоит, погруженный в мысли о сыне, или просто хочет убедиться, что тот идет именно туда, куда было велено, но мы очень долго ждали, пока отец наконец перестанет смотреть в сторону Сета и велит нам слезать с дерева.

Веревочная лестница под моим ничтожным весом закручивалась и болталась из стороны в сторону, пока отец не ухватился за нее внизу и не натянул, – и тогда я спустилась прямо в его подставленные объятья. Мне нечасто доводилось оказаться в объятиях отца, поэтому я воспользовалась случаем и обхватила руками его шею, уткнулась лицом ему в плечо и вдохнула его запах. Я даже оплела тощими ногами его талию, пока Кэл сползал по лестнице с корзинкой и одеялом под мышкой.

Что‐то в том, как отец отцепил меня от себя и грубо опустил на землю, и в жестком тоне, которым он сказал, что мы бы не умерли, если бы пустили Сета к себе, напомнило мне одно из многих маминых наставлений, из книги Иоанна: “Любишь Бога, люби и брата”. Она часто напоминала нам, что мы грешим и каемся не по отдельности, а вместе. Я с ранних лет знала, что между мной и Сетом существует таинственная связь, и связь эта – навечно. Отец зашагал прочь, а я стояла там, маленькая растерянная девочка под домом на дереве, теперь слегка разрушенным, и даже предположить не могла, как низко мы с братом в конце концов падем.

Сет проревел мотором родстера в последний раз, и тут я услышала удар кухонной двери и гневный голос отца во дворе. Дверь хлопнула еще раз и спустя несколько минут – опять: видимо, сначала в дом ворвался отец, а за ним – Сет. Прозвенел мой будильник, и я поднялась, оделась и поковыляла через тихий холодный дом на кухню. Пока я готовила завтрак, лодыжка болела, но я продолжала надеяться, что травма несерьезная. Если я не смогу ходить, то как же предприму попытку отыскать Уила или хотя бы обнаружить доказательства того, что он уехал или что он остался, и как пойму, все ли мои надежды быть с ним вместе погибли или еще не все. Мужчины тихо входили один за другим в освещенную лампой кухню, избегая встречаться глазами друг с другом или со мной. Приборы позвякивали о тарелки: это разрезали ветчину, разминали по тарелке яичницу, поглощали и то, и другое. Сет вышел из кухни первым, за ним – Ог, потом отец, и я наконец осталась за столом одна и выдохнула с облегчением: можно закончить завтрак и убрать со стола в одиночестве. Чем сильнее они злились друг на друга, тем меньше внимания обращали на меня, а мне только того и надо было, чтобы отыскать Уила.

Я домывала посуду, когда в коридоре раздался скрип инвалидного кресла дяди Ога. Чем больше веса он набирал, тем сильнее стонало под ним кресло и тем тяжелее ему давалось передвижение по дому. Я готовилась к тому, что в один прекрасный день кресло разломится пополам, дядя с проклятьями рухнет на пол и колеса разлетятся во все стороны, наконец освободившись от неприятной необходимости вечно сопровождать Ога.

Учительница однажды рассказала мне, что у президента Рузвельта была инвалидная коляска, вроде бы точно такая же, как у Ога, с деревянной спинкой и двумя длинными палками со стопами на концах – будто собственными неподвижными ногами. Рузвельт никогда не позволял себе фотографироваться или показываться на публике в этом кресле, рассказывала учительница, и до того успешно поддерживал благополучную картинку, что слухам о его инвалидности почти никто не верил. Он выглядел всегда так по‐президентски на газетных фотографиях и так впечатляюще и красноречиво выступал по радио, а на парадах и в торжественных процессиях даже сам сидел за рулем прекрасного автомобиля. До того как Ог вернулся с войны, искалеченный и злой, я в жизни не видела ни одного инвалида. Новый Ог был ничуть непохож на старого, и еще меньше был он похож на единственного президента, которого я знала. Прошло немало времени после того, как и Рузвельт, и Ог умерли и инвалидные коляски перестали делать из дерева, когда я увидела одну из двух существующих фотографий президента в его кресле и подумала, сколько же ветеранов войны, безногих и несчастных, как Ог, страдали бы чуточку меньше, если бы президент не стыдился своей инвалидной коляски и не скрывал ее.

Я стояла на одной ноге и вытирала посуду, когда услышала, как Ог врезался в стену и выругался. Я обернулась и увидела, как он переваливает через порог кухни, удерживая в одной руке костыли, а другой пытаясь двигать коляску. Наши взгляды встретились, но ни он, ни я не знали, как реагировать на такой не свойственный ему жест доброй воли.

– Вот, – буркнул он, бросив костыли на пол, а потом задом выкатился из дверного проема и поехал прочь по коридору.

Этих костылей я не видела с тех пор, как дядя Ог вернулся с войны другим человеком.

Я вспомнила, как в тот день мы поехали в Монтроуз, одевшись во все самое лучшее, – это было тем же летом 1942 года, когда мы с Кэлом построили дом на дереве. Мне не терпелось снова увидеть дядю, и я вся взмокла и извертелась, зажатая между Кэлом и Сетом на заднем сиденье большого седана, который отец одолжил у соседа, мистера Митчелла. Отец вел машину, а тетя Вив на том же длинном переднем сиденье взволнованно болтала с мамой, и ее тщательно накрученные завитки подпрыгивали, как пружинки. Я представляла себе, как Огден и его непоседа брат выйдут из поезда, оба в своей красивой солдатской форме, и будут вертеть головами, оглядывая платформу, пока ясные синие глаза Ога наконец не вспыхнут при виде нас, его новой семьи, которая так рада его возвращению домой. Я представляла себе, как Ог обхватит тетю Вивиан за талию, прижмет ее к себе и поцелует в губы – как делал тогда, в саду, где я застигла их всего за несколько дней до его отъезда на войну в Европу, и спина у нее была тогда так грациозно изогнута – совсем как ствол ивы.