Иди за рекой - Рид Шелли. Страница 8

Вскоре после этого пришли мои первые месячные. Я проснулась в луже крови и подумала, что, конечно же, умираю. Скромность и интуиция подсказали мне, что отцу говорить об этом не следует. Я сняла простыни и с ужасом обнаружила, что кровь просочилась до матраса. Не имея времени на то, чтобы все это отчистить – надо было готовить завтрак и идти в школу, – я скомкала простыни, испачканное нижнее белье и ночную рубашку и засунула под кровать, а на грязный матрас накинула покрывало в цветочек. Не придумав ничего лучшего, я сложила несколько салфеток и засунула их в чистые панталоны, чтобы кровь не проливалась наружу. Я надела черную юбку, а под нее – шерстяные колготки и сверху на них еще пару летних бриджей, чтобы постараться удержать всю эту конструкцию на месте.

– Господи, да чего ты так плетешься? – возмущался Сет, когда я шла за ним по тропинке в школу.

– Мама не хочет, чтобы ты упоминал имя Господа всуе, – отвечала я.

– А, ну да, только мама умерла, ты не заметила? – сказал он и зашагал еще быстрее, пока не превратился в маленькую движущуюся черточку где‐то вдали.

Никогда еще я так остро не ощущала, что мама умерла, как в тот день по дороге в школу, когда из меня через интимное место вытекала кровь, и я тряслась от страха, что салфетки сползут, сгибалась от спазмов в животе и ничуть не сомневалась в том, что рухну на землю и умру от таинственного недуга раньше, чем дойду до школы.

Вернувшись домой, я обнаружила рядом с кроватью ведро мыльной воды и щетку. Постельное белье больше не было запрятано под кровать, а лежало кучей рядом с ведром, по‐прежнему окровавленное, но еще и ужасно грязное, как будто его извозили в грязи. Испачканные трусы исчезли вовсе. Я покорно принялась стирать простыни, тереть щеткой пятна, выжимать воду и снова тереть. Молчаливые слезы стекали по носу, собирались под подбородком и срывались оттуда в ведро.

Вдруг на пороге возник отец в своем грязном комбинезоне и истрепанной соломенной шляпе. Он пожевал сомкнутые губы, будто пробовал на вкус слова, которые, возможно, сейчас произнесет. Я хотела рассказать ему, что происходит, – как в тот раз, когда сообщила о кровавой ране, которую обнаружила, когда одна из наших лучших свиней откусила кусок от другой. Я хотела, чтобы он помог мне понять, как в тот раз – “за территорию”, сказал он тогда и заверил меня, что тела заживают. Он, казалось, тоже что‐то хотел сказать, но вместо этого отступил из дверного проема, повернулся и пошел прочь по коридору.

– Не оставляй свое личное там, откуда его могут утащить во двор собаки, – пробурчал он на ходу.

Его тяжелые шаги удалялись – по коридору, вниз по лестнице и дальше – через кухню. Проскрипела дверь с железной сеткой и громко за ним захлопнулась.

Собака у нас была всего одна – черно-серый пятнистый пастуший пес, которого мы называли просто Щенок, пока он не начал регулярно таскать рыбу из ручья и не заработал кличку Рыбак. Он был очень любопытной собакой, и наверняка именно он обнаружил мое грязное белье, но отец сказал “собаки” – во множественном числе, и хотя теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что он просто оговорился или я неправильно услышала, но тогда терзавшие меня страхи, неопытность и невежество нарисовали передо мной картину целой яростной своры, привлеченной этим особым сортом крови и отныне намеренной повсюду преследовать мою семью, таиться и, возможно, напасть на меня, едва я выйду во двор. Я прижала простыни к лицу и зарыдала в них, свитер и юбка насквозь промокли. С того дня я закрывала за собой дверь каждое утро, уходя из комнаты. И на ночь, ложась спать, тоже закрывала. Если бы можно было перемещаться по дому и заниматься хозяйством, оставаясь при этом за собственной закрытой дверью, я бы именно так и делала. Я была девушка в доме, полном мужчин, и на глазах превращалась в женщину. Это почти то же самое, как если бы бутону расцветать в снежном сугробе.

Встреча с Уилом вызвала призрак этих старых переживаний и вдохнула в них обновленную жизнь. Чувства, которые он разжег во мне, еще на шаг приблизили меня к взрослению, и теперь, как и пять лет назад, я отчаянно нуждалась в том, чтобы рядом был кто‐то еще женского пола. В реальности я бы, конечно, не рассказала маме о Уиле, даже если бы она находилась сейчас в соседней комнате. Она была бы возмущена тем, как мы нарушили правила приличия на Мейн-стрит и как дерзко он поступил, донеся меня до дома на руках. Не совета маминого на тему моей расцветающей любви я страстно желала. Скорее в ту ночь, проваливаясь в сон, я мечтала о том, как было бы здорово, если бы нашелся кто‐нибудь, кто встал бы перед мужчинами в моем доме и защитил право женщины самой решать, кого ей любить, а кого нет. Сомневаюсь, что мама помогла бы мне и в этом, будь она жива. Но когда твоя мама умерла, в этом есть один положительный момент: ты можешь превратить ее в своего верного союзника во всем – независимо от того, поддержала бы она тебя на самом деле или нет.

В ту ночь мама мне приснилась – она стояла, широко раскинув крепкие руки, и закрывала собой бурный поток, пока я пряталась на груди у Уила. Сет сражался с волнами у нее за спиной, в отчаянии и злобе, но никак не мог проплыть мимо нее. В его глазах, огромных и сверкающих, был все тот же зловещий взгляд, что провожал меня в тот вечер от обеденного стола вверх по скрипучей лестнице.

Глава четвертая

На следующее утро от оглушительного рева двигателя родстера Сета у меня задребезжала оконная рама, я подскочила и очнулась от крепкого сна. Забыв про лодыжку, я спрыгнула с постели и рухнула на сосновые доски пола, как только ступила на больную ногу.

Никогда прежде тирады Ога не доставляли мне удовольствия, но сейчас, услышав, как он орет на Сета из окна своей комнаты на первом этаже, я порадовалась, что теперь мне не придется высовываться из окна и кричать на брата. На часах было десять минут шестого, двадцать минут до того ежедневного момента, когда будильник выталкивает меня из постели в направлении кухни – варить кофе и готовить завтрак, и почти час до того, когда обыкновенно просыпаются в нашем доме мужчины. И все же Сет был уже во дворе, заводил в предутренних сумерках свой дряхлый “крайслер”, который он так и не довел до рабочего состояния, но любил раскочегаривать двигатель, чтобы похвастать перед друзьями. Я подползла к окну и встала на одну ногу. Сквозь перекладины рамы за желтеющей ивой угадывался силуэт Сета и слабое сияние его выцветших джинсов и белой футболки. Он был с непокрытой головой, и короткий “ежик”, каждое лето выгорающий на солнце, уже приобрел осенний бледно-коричневый цвет. Я никогда не видела, чтобы он заводил машину в отсутствие публики, и уж тем более – в такой абсурдный час, но я хорошо знала Сета и привыкла ничему не удивляться. Он стоял перед поднятым капотом и ругался в ответ на Ога, но с моего наблюдательного пункта это выглядело так, будто он проклинает не Ога, а сам дом, он выкрикивал бранные слова в холодный утренний воздух, и изо рта у него валил пар.

– Это мой дом, понял?! Калека недоделанный! – клокотал Сет. – От тебя тут вообще ни хера проку! Скажешь, не так? И не указывай мне, что мне делать!

Сет обозвал дядю Ога ничтожеством, нахлебником, хромоногим псом и жирной задницей. Ог в ответ проорал, что Сет – сопляк, баба, мадама. В перепалке оскорблениями они друг друга стоили.

Ковыляя, я добралась до кровати, натянула до подбородка одеяло, укрывшись от холода и криков, и смотрела на брата, гадая, что он задумал на этот раз. Я слушала его бешеные крики со двора до тех пор, пока отец не велел ему заткнуться.

Тяга к непослушанию была у Сета врожденным качеством. Установленные мамой жесткие ограничения держали его в узде и вынуждали усмирять буйные порывы, но страсть к разрушению постоянно рвалась из него, как рвется на волю человек, одетый в смирительную рубашку. Мама почти не сводила с него глаз и предвидела каждый его негодный поступок прежде, чем Сет сам успевал о нем подумать: запрещала бросать камень прежде, чем он нагибался его поднять, запрещала дергать ребенка за волосы – еще до того, как он протянул к ним руку, запрещала громко кричать в церкви – раньше, чем он откроет рот. У них с Сетом сформировался молчаливый язык, для которого достаточно было лишь глаз, бровей и одной руки, – язык, который, хоть и был краток и прост, заключал в себе всю власть закона Божьего. За несколько секунд до того, как Сет швырнет персик, будто мяч для бейсбола, или прыгнет в грязную лужу, мама делала большие глаза, поднимала брови и быстро, будто топором, разрубала воздух правой рукой, что безо всяких слов означало: “Не смей! Даже не думай!” Сет в ответ прищуривался, сдвигал брови в кучку и правой рукой тоже рубил воздух, с досадой, – только такая незначительная форма бунта была ему дозволена.