Старое предание (Роман из жизни IX века) - Крашевский Юзеф Игнаций. Страница 60

Девушка решила непременно ему сказать, чтобы он уходил прочь отсюда, встала с камня и скользнула на другую сторону храма, чтобы не встретиться с ним у входа. За тыном он неожиданно появился перед ней. Здесь не было никого, кроме них двоих; Доман крепко обнял её и поцеловал. Дива вскрикнула и закрыла глаза руками, а когда открыла, его уже не было.

Он убежал. Кипя гневом, она снова вернулась в храм. Умылась водой из священного источника, но лицо её горело огнём, и чем больше она мыла его, тем сильнее оно пылало. Наконец, слезы подступили у неё к глазам и она горько заплакала:

— Ой, доля ты моя, доля!

Она взглянула на чёрное изваяние Ниолы, красные глаза богини были гневно устремлены на неё. Казалось, они горели жаждой мщения. Огонь угасал, и Дива поспешно стала подбрасывать лучину. Из храма расходились люди, пели песни о Ладе и Нии, пение разносилось по озеру и роще, но звучало печально.

Дива тоже вышла и запела, сама не зная почему, какую-то давнишнюю, в детстве слышанную песенку.

Между деревьями, вдали, мелькал Доман. Пробираясь сквозь толпу, он срывал листья, грыз их и бросал. Потом улёгся на траве и предался размышлениям не то в полусне, не то наяву. Он не знал, что делать с собой.

Визун, расхаживавший между кучками людей, подошёл и встал над ним.

— Ты ещё здесь? — спросил он.

— Я и сам не знаю, зачем притащился сюда, — ответил Доман.

— Где же ты ночевал?

— У гончара, того самого, у которого дочка красавица.

— Так возьми её и не ходи напрасно вокруг этой, раз она тебя не хочет.

— Может, и та не захочет?

— Гончарова дочка за жупана? — засмеялся старый Визун. — Вот уже вечереет, — прибавил он, — возвращайся-ка снова к Миршу, этак будет лучше.

Доман зевнул, потянулся, встал и, следуя совету старика, сел в чёлн и поплыл, погрузившись в раздумье.

«Старику ведомо, что надо делать, и правда, лучше уж безумствовать, чем травиться».

Когда чёлн пристал к берегу, старый Мирш, сидевший на своей иве, высунулся из-за ветвей.

— Я весь день ничего не ел, только листья жевал, будто лошадь, и проголодался, как собака. Отец, — воскликнул он, — сжальтесь надо мной ещё сегодня, я дам вам медвежью шкуру для подстилки, будете покоиться на ней, как князь.

— Мне шкура не нужна, сено лучше, — отвечал старик, — а в избу идёмте. — И он показал рукой на дверь.

Миля издали узнала чёлн и приезжего, всплеснула руками и, поглядевшись в ведро воды, поправила веночек из руты; грудь её высоко вздымалась.

«Отец сказал, что у него их пять, — говорила она про себя. — А мне что до этого? Меня он будет больше всех любить. А тех я прогоню. Разве я не молода? Разве не пригожа собой? Эх, сесть бы на коня вместе с ним, в чёрной шапочке, цепочка на груди, цепочка на руке, мех на плечах — вот она я, пани жупанова! Кланяйтесь же своей пани!»

Миля побежала в горницу — там ещё никого не было, она вернулась к себе в светёлку и приколола сбившийся на сторону венок.

— Как погляжу на него, как погляжу, так он меня и возьмёт. Эх, девесил, красуха… вот достать бы мне любчик, я бы дала ему в меду, чтобы он не спал и не ел, пока меня не возьмёт.

Она ещё вздыхала, когда за дверью возле самого дома послышалось заунывное пение. Девушка выглянула в окошко. С берега по тропинке шла, пошатываясь и напевая, старая Яруха, ведьма, знавшая и любчик, и грабельки, и другие тайные средства приваживать любых. Миля мигом выскочила с чёрного крыльца и поманила её пальцем.

— Эге! — вскричала Яруха. — Ну, уж беда, коли я понадобилась такой красотке!

И она поспешила к плетню. Миля стояла у лаза, прижав фартучек к губам.

— Матушка Яруха, — шепнула она, — ты ведь все ведаешь, правда?

— Ого! Как же мне не ведать? — разглядывая её, начала старуха. — Голубка ты моя! Мне все ведомо, даже и то, что тебе хочется молодца, такого же пригожего, как и ты.

Миля, вспыхнув, наклонилась к уху Ярухи.

— Дай мне любчик! Что захочешь, дам тебе за него!

— Тебе? — засмеялась старуха. — Да ты сама любчик: кто ж тебя не полюбит, будь он хоть князь, разве только слепой?

— Любчик мне дай! Матушка, дай, — повторяла, словно в бреду, Миля и, сорвав серебряную застёжку с рубашки, бросила её в руку старухе.

Знахарка задумалась, нахмурила лоб, медленно стащила с плеч котомку и принялась доставать из узелков пучки корешков и трав. Миля ждала, дрожа всем телом и боязливо озираясь по сторонам.

Яруха сунула ей в руку какое-то засохшее зелье…

— Сотри в порошок и дай ему выпить, да как станет он пить, смотри ему в глаза, только не моргай. А моргнёшь — все пропало.

Она громко засмеялась. Мили уже не было, она бросилась в избу, нетерпеливо смяла зелье в руках, стёрла его в порошок и насыпала в чарку для гостя.

Отец уже просил ужинать, и она проворно засуетилась. Доман сидел, облокотясь, задумчивый, как ночь, и лишь пристальный взгляд Мили заставил его очнуться.

Он переломил хлеб со стариком, мясо стояло на столе. Хозяин разливал мёд.

«Пусть отец рассердится, — подумала девушка, — пусть хоть ударит, мне всё равно». Она схватила приготовленную чарку, поспешно налила в неё мёд и сама поднесла Доману, глядя ему в глаза. Он взял чарку и стал пить. Миля с бьющимся сердцем, не мигая, смотрела на него, хотя отец, — она чувствовала, — бросал на неё грозные взгляды. Выпил! Раскрасневшись, как вишня, Миля убежала в светёлку.

— Теперь он мой! Мой! — повторяла она, чуть не хлопая в ладоши. — Ярухе все ведомо!

В этот день старый гончар был неразговорчив, за ужином оба молчали. К вечеру поднялась страшная буря с грозой. В озеро, одна за другой, ударяли молнии, дождь лил ручьями. Доман отправился спать в сарай. Буря неистовствовала до полуночи, а люди, как обычно в грозу, спали непробудным сном.

Кто-то незаметно подкрался к избе, ставни были открыты, человек склонил голову и нагнулся к окошку, кто-то выглянул оттуда. Послышался шёпот, но из-за ветра ничего нельзя было разобрать, однако шептались долго, чуть не до утра, и кто может знать, о чём шёл разговор и что там порешили.

Под самый конец из окошка донёсся голос:

— Сватов засылайте да просите отца, иначе не пойду из дому, не пойду!

Наутро после дождя и грозы размыло дороги, везде стояли лужи, текло с крыш, вздувшиеся ручьи бежали в озеро, по небу разбрелись тучи — белые вверху и серые внизу. Дело шло к ненастью, в воздухе парило, хотя солнце не показывалось.

— Отец Мирш, я нынче не поеду домой: дороги развезло, конь поскользнётся.

— Ждите до зимы, — отрезал старик, — ударят морозы, сразу станет сухо.

Доман остался. Сел на берегу и задумался. Миля посматривала на него из-за тына, старый Мирш ворчал, сидя под ивой. Вечером к нему подошёл кмет.

— Отец, — сказал он, — если вы не прогоните моих сватов, так я к вам пришлю.

— А много ли у вас жён? — спросил старик.

— Ни одной.

Мирш поглядел на него.

— Дочка моя избалована, выхолена и стоит жупана, в жены я вам её дам, а иначе — нет. Присылайте сватов, честь-честью, по старинному обычаю.

Доман поклонился.

— Я еду домой, созову дружек. Так уговор, хозяин!

Уже совсем стемнело, пока шёл этот разговор. Доман затянул какую-то песню, на душе у него повеселело. «Эх, старый Визун, — говорил он про себя, — будет ли это лекарство, или отрава? Одну я беру, а думаю о другой, тут сватовство, а сердце там…»

Вдруг старый Мирш показал рукой на лес.

Высоко над лесом вспыхивали зарева — одно, два, десять — со всех сторон. Доман, едва взглянув, вскричал:

— Огненные вицы!

С криком прибежала его челядь:

— Вицы! Огненные вицы!

Все ожило, пришло в движение, а Доман тем временем незаметно прокрался во двор, подбежал к светёлке и постучал в окошко.

— Девушка! Голубушка! Прощай, будь здорова! В горах пылают огненные вицы, мне надо на войну. А как вернусь с войны, пошлю к тебе сватов. Отцу я кланялся и просил — будешь моей!

Из окошка донёсся плач или смех; а может, то и другое вместе.