Кремлевское кино - Сегень Александр Юрьевич. Страница 26
И фильм потопал на экраны унылым и неповоротливым кабаном, зато песня полетела звонкой стрелой: «Не спи, вставай, кудрявая, в цехах звеня, страна встает со славою на встречу дня». Самая первая песня-птица советской бодрости, советской надежды на скорое светлое будущее.
Б. В. Барнет. 1930. [ГЦМК]
Вот и сейчас, глядя на экран, Вася с Томиком откровенно скучали. Стоило ли ради этого брать Зимний? Но, глядя на Сталина, Томик видел, как тот оживился, когда стали подробно показывать работу в сапожной мастерской. Потом началось про войну, стрельба, взрывы, уже появился интерес. Сетанка скучала, ныла, но уснула в своем кресле и уже не мешала. Вася сидел с тоскливой миной, а Томику не терпелось досидеть до конца и узнать, что скажет Сталин на сей раз. Наконец лента завершилась, Сталин встал, повернулся к присутствовавшим на просмотре и сказал:
— Это хорошая фильма. Показано, как главное не в том, кто ты по национальности, а кто ты по своей сути, буржуй или рабочий. И этот пленный немец, которого берут в работу, потому что он хороший сапожник, он объединяет русских и немцев. Этот образ покажет всему миру: пролетарии всех стран, объединяйтесь. И сапожное дело хорошо показано, я внимательно следил. Ведь я, товарищи, в юности работал сапожником. Знаю это ремесло. Спасибо, товарищ Шумяцкий. И передайте спасибо товарищу Барнету. Скажите ему от меня: привет, Барнет!
— Хорошо, товарищ Сталин, — радовался Шумяцкий. — Только он Ба́рнет, с ударением на первый слог.
— Да какая разница. У меня тоже на первый, — оживленно говорил Сталин, и Томик радовался — он впервые после похорон Надежды Сергеевны видел Иосифа Виссарионовича не погасшим, а снова почти таким же, как раньше, светлым и торжественным, как березовая роща-царство и сосновый бор-государство.
— Ну что ж, товарищи, я думаю, наше сегодняшнее взятие Зимнего прошло так же успешно, как в семнадцатом году. Первая фильма в кремлевском кинотеатре оказалась не первый блин комом. А теперь — «Малыша». Сетанка, просыпайся. Чарли Чаплин!
Глава седьмая. Правда ли, что умер смех?
На создание кинокомедий он поставил все, как азартный игрок на рулетку, как пушкинский Германн на тройку, семерку, туза. С кинокомедиями он или рухнет в небытие, или взойдет на вершину успеха. Все, что он бессонными ночами создавал в последние пять лет, собралось для единого мощного броска, и веселое кино должно оказаться на острие атаки. Быть или не быть. Пан или пропал. Выплыл или утонул.
Герой Гражданской войны Шумяцкий и в мирной жизни оставался смелым и принципиальным борцом за свои идеи. Будучи ректором Коммунистического университета трудящихся Востока, он добивался, чтобы большинство руководителей советского государства, включая Сталина, читали там лекции. Став председателем Главреперткома, требовал большей свободы для репертуарной политики, без подчинения Главлиту. Нажил себе много врагов и ничуть этим не огорчался. А любящая жена Лия говорила дочерям Норе и Катюше:
— Ваш тате — фактический царь Давид, не смотрите, что с виду не гройс, если надо, убьет и Голиафа!
И он горячо любил своих жену и девочек, все делал, чтоб им жилось хорошо.
Шумяцкий лучше многих понимал, что такое кино, какое это сильнейшее оружие, и, став начальником Главного управления кинофотопромышленности, то бишь наркомом кино, поставил себе высокую цель: создать в СССР свой Голливуд, способный конкурировать на мировом кинорынке с американским великаном. Ни у кого из его предшественников так высоко мечты не взлетали.
После встречи Сталина с Александровым на даче у Горького было совершенно ясно, какого рода комедию Хозяин желает видеть на киноэкране, но ставить на одного Александрова Шумяцкому показалось неосмотрительным — юноша избаловался в своих поездках по миру, ему теперь сам черт не брат, да и сможет ли он выйти из-под крыла своего обожаемого учителя?
И Шумяцкий решил действовать, не ограничиваясь Александровым, и провел переговоры с другими режиссерами: с Пудовкиным, который после «Потомка Чингисхана» воспарил, да и бурятская тема — родная для сердца Бориса Захаровича; с Довженко, завершившим свою украинскую трилогию «Арсенал» — «Земля» — «Иван»; с Козинцевым и Траубергом, они тоже на плаву; с начинающим очень талантливым Роммом и даже все-таки с Пырьевым.
Почему даже? Да потому, что бывшего закадычного друга и ассистента Александрова и Эйзенштейна, Иванушку Пырьева, едва он начал снимать свои собственные картины, клевали и в хвост, и в гриву. Первый фильм «Посторонняя женщина» так расчехвостили, что он быстро сошел с экранов и вообще исчез. Иван огорчился, но снял вторую ленту — «Государственный чиновник», ее запретили к показу, режиссера уволили со студии, потом вернули, заставили все переделать, он подчинился, картина вышла на экраны, но тоже очень скоро сошла с них, оплеванная и зашуганная. Пырьев бросился снимать пропагандистский фильм «Понятая ошибка» — о классовой борьбе в деревне, но агитпроповцы и тут не слезли с бедного Вани, его отстранили от работы за противопоставление личных интересов интересам государства, и третий блин — тоже комом!
А почему все-таки? Потому, что Шумяцкий видел в Пырьеве стойкого оптимиста, не желающего смиряться с ломающими его обстоятельствами. Теперь он начал работу над четвертым фильмом, трагедией из жизни капиталистического общества под названием «Конвейер смерти», и в главной роли снимал Аду Войцик, в которую влюбился без памяти. Впрочем, о Ване давно известно, что он всякий раз только так и влюбляется, но с Адой они поженились, у них родился сынок Эрик, и актриса она хорошая, в «Сорок первом» у Протазанова играла Марютку, потом у Барнета в «Доме на Трубной», у Комарова в «Кукле с миллионами». А главное, Пырьев начинал с комедий, и у него есть комедийный дар, почему бы не попробовать еще раз?
Все режиссеры, с которыми Шумяцкий провел беседы, призадумались и стали искать сюжеты в том ключе, о котором в Горках Горьковских говорил Сталин. И даже Эйзенштейн, к которому Борис Захарович тоже подкатил с этой темой.
— А почему меня не позвали к Горькому? — первым делом строго спросил Сергей Михайлович.
— Полагаю, товарищ Сталин возлагает надежды на отдельный талант Григория Васильевича, — ответил Шумяцкий откровенно.
— Полагаю, возлагаю! — передразнил его Эйзенштейн.
— Вы не кипятитесь, — пытался вразумить его нарком кино. — Отложите обиду подальше и сделайте неожиданный выпад, снимите собственную комедию. Сталин, дорогой мой, это такая крепость… Его, как женщину, надо постоянно заново завоевывать.
— Да я его ни разу и не завоевал, — фыркнул всемирно известный. — Он от всех моих картин свою рябую морду воротит.
Шумяцкий в ужасе стал оглядываться по сторонам.
— Не морду, а вполне опрятное лицо, — поспешил он сгладить оскорбительные слова в адрес фактического главы государства. — Я не стану вас уговаривать. Подумайте. И прислушайтесь к моим советам.
В памяти Эйзенштейна все еще мелькали встречи и дела в Германии и Франции, Англии и Бельгии, где, когда он выступал, в соседних дворах на всякий случай дежурили усиленные наряды полиции. Боялись, что он поднимет бунт, укажет людям на гнилое и червивое мясо Европы, которую сам он стал называть мезондепассом, проходным домом — французским словом для жилья, в котором мужчина и женщина тайком встречаются ненадолго. Эх, побольше бы оснований считать присутствие советского человека в Европе поводом для больших беспорядков! Здесь все прогнило и требует чистки: и дадаисты Тристана Тцара, и фальшивый марксизм Бретона, и заумь стриженной наголо Гертруды Стайн, и тактилизм Маринетти; здесь все новое уже устарело, как сюрреализм Макса Эрнста, а Луис Бунюэль с его только что вышедшим «Андалузским псом» лишь вопит о том, как все устарело и сгнило… Воткнуть в глаз бритву, и дело с концом! А еще этот до сих пор господствующий стиль модерн, столь любимый его отцом и так ненавидимый им самим. Европа — колесо, вертится, а в середине пустота, дырка, на которую когда-то указал Лао Цзы.