Притча о пощечине - Крелин Юлий Зусманович. Страница 18
Что же все-таки будет с этим судом идиотским? Я уж ходил, винился. Но этому хмырю, по-видимому, для самоутверждения, что ли, нужно не личное мое извинение, а какая-то государственная, общественная акция, государственное наказание, официальное. И правильно, наверное. Ему сейчас таким образом надо самоутвердиться.
Дуэль бы все разрешила. И честь бы наша обоюдная восстановилась. Дуэль официальная, разрешенная. Дело чести. Спор чести. Хорошо бы публичная, с трибунами, с Дульсинеей, окончательно разрешающей спорные вопросы чести после слова, сказанного оружием. А?
Честь!
Да я уже и забыл, что за слово такое. Честь?! Оно и не звучит в наших разговорах. Исчезло. Вот только как «честное слово» еще появляется? Честь как существительное забыто. Прилагательное есть. Определение… Честняга. Нечестно работать плохо — это да.
Я б ему сказал: «Петр Ильич, что ты от меня хочешь? Я негодяй, хам, мерзавец, я был не прав. Готов понести любое наказание. Хочешь — набей мне морду. Хочешь — я извинюсь перед всем вашим коллективом, нашим, перед обоими коллективами, вместе, порознь, два раза, пять раз, как хочешь. Хочешь — поедем на Красную площадь, и я там встану перед тобой на колени и всем все объясню. Как Раскольников. На площади. Виноват я. Знаю. О причине говорить не будем. Только учти, ремонт день ото дня затягивается, качество его день ото дня становится хуже, теперь только я потерял всякое моральное право тебе это говорить». А он мне: «Вот и хорошо, что потерял. И отделение твое теперь развалится, и от общества тебе теперь достанется, если общество ценит меня как человеческую единицу. Я тебя в покое не оставлю, пока не упеку или не допеку…» Так ему не сказать. И слов таких он рядом не поставит… Самодовольный сноб. Я — самодовольный сноб. Прекрасно он знает все и все может. И слова найдет, да не такие, а похлеще, что мне и не снилось.
Есть хочу. И нет чтобы самому себе подогреть — Вику жду. Вот женская доля. Она-то сделает. Она уже и сделала, а мне всего-то подогреть. Да я лучше холодный обед съем. Если уж Витька придет раньше Вики, тогда я вынужден буду вместе с ним стать к станку, к плите. Конечно, можно заставить его, но говорят, что педагогичнее вместе с ним заняться этим несвойственным для меня делом. Подогреем, подождем маму, а я еще расскажу ему, что есть на самом деле мужское достоинство.
Все разложил по полочкам, предположил, распланировал, как будет. А на самом деле? На самом деле — как и все предполагаемые разговоры. Он скажет… Я отвечу… Я скажу… Он ответит… А все получится не так.
И с Витькиным воспитанием все окажется не так. Подготовился. Но вот он входит, и я, поздоровавшись, расспросив про отметки, пошлю его на кухню разогревать обед. Объясню, что это несложно, что мама все уже сделала, надо только включить плиту, повернуть выключатель. Если начнутся естественные, с моей точки зрения, отказы трудновоспитуемого сына, вынужден буду объяснить, что мама и так на всех готовит, уродуется на кухне, в магазинах и так далее и тому подобное. Или другой вариант педагогики — сам побегу греть ему, на стол подавать, чадо любимое кормить… Поди ты спланируй педагогику.
О! Вот и Витька. Приготовиться. Что он звонит? Опять, что ли, ключ потерял? Дурацкий замок. Сколько лет он у меня, а привыкнуть к нему не могу.
— Вить, ты?
В открытой двери, словно в рамке, стоит сияющая, довольная Антонина, а вовсе не Витька.
Тут уж совсем другая педагогика потребна, другое воспитание нужно.
Я молчу, не понимаю, что это значит, что говорить, как реагировать.
Даже естественный для заведующего хирургическим отделением вопрос при неожиданном визите сестры из больницы: «Что случилось?!» — в данном случает неуместен. Телефон есть — позвонили бы.
— Что случилось, Тонечка? — и тем не менее я задал этот вопрос.
— Не пугайтесь. Вы, Евгений Максимович, в отделении портфель свой забыли, и я решила занести. Все равно мимо иду.
— Спасибо, Тонечка. Спасибо, дорогая. Могла бы и не беспокоиться, ничего страшного. Завтра бы взял.
— Я не знала. Может, что нужное там.
— Спасибо тебе. Да что ты на пороге? Заходи, заходи в дом.
— Спасибо, Евгений Максимович. Я на минутку только. По пути.
— Это тебе спасибо. Да заходи. Заходи.
— Спасибо. Разве что на минутку.
Ну, вот и Витька из лифта вываливается.
— Вот, Тонечка, — это мой сын.
— Да я его знаю. Он же был у нас в отделении. Вырос как!
— Витя, давай обед разогревай. Мама все приготовила. Гостью будем кормить.
— Нет, нет. Что вы, Евгений Максимович! Меня ждут. Я спешу. В другой раз, Евгений Максимович. Спасибо. Я побежала.
— Да лифт же! Куда ты? Спасибо тебе. Заходи к нам…
«Петр Ильич хочет самоутвердиться». Вырвалось это — то ли осуждение, то ли пренебрежение, то ли сомнение в правильности действий человека, в правильности его существования. Да и сказано как бы с негативным оттенком. Почему-то всегда говорят об этом как бы со знаком минус. «Он самоутверждается» — и будто это плохо.
А что же плохого?!
Человек хочет себя утвердить. Человек хочет сначала сам понять, что он есть. Это ли не важно? Он хочет и другим показать, а то и доказать, что не пустое место, не зря отведенное ему место под солнцем занимает. Что дурного в утверждении себя в глазах собственных и окружающих? Да без этого и нет личности. Правами утверждают его, а сначала ему надо понять самому, что он есть, и утвердиться в этом.
Можно ли говорить о человеческом достоинстве, если до конца не разобрался, кто ты есть сам? Можно ли до конца разобраться в себе, до последней клеточки понять все про себя? Вся жизнь, пожалуй, и проходит в утверждении себя в собственных глазах, мыслях, в собственной душе. Кому ж, как не себе, в первую очередь надо доказать, что место, избранное тебе судьбой, не напрасно тобой занято. Конечно же самоутверждение важно и нужно. Из всех «само»: самодовольство, самоуверенность, самоутверждение, самолюбование, самоудовлетворение, наиболее уважаемое — самоутверждение, за которым должно следовать — самовыражение и самоуважение. Это и есть поиск собственного человеческого достоинства. За что же мы с таким пренебрежением говорим о самоутверждении? Без него никак нельзя. Я самоутверждаюсь, то есть прежде всего утверждаю собственное человеческое достоинство.
Знаю же, что никогда не надо ввязываться. Отсидись спокойненько на собрании — и домой, в отделение, во всяком случае к своим. Ни разу не было, чтоб собрание приняло какое-либо стихийное решение, не утвержденное кем-то раньше. Они ж готовят, приготовили — чего лезть тогда? Знаю ведь! И всегда женщины поднимают базар. А мужикам нечего влипать в него. Чего меня понесло? Еще надо в себе покопаться. Чего?! Тоже нашелся защитник общежития и девочек. И не знаю ничего, и никто из присутствующих помочь тут не в силах… И так нажил нелепые раздоры с людьми, от которых ничего не зависит. Лишь человека порушил. Живу и способствую кулачному бесправию. Вот же нет суда, чтоб сломать бесправие, от меня идущее. И сейчас влип в пустое и грязное. Люди живут по-свински, а я своей комиссией поддерживаю. Девочки ругали общежитие, и правильно ругали. Я-то при чем? Сколько ж можно сидеть им на временных жердочках? Не птички небось. И я, не разбирая брода, полез. Говорил-то верно: конечно, надо обратиться к районному начальству, пора создать нормальные условия для жизни; больше десяти лет живут походно, проходит детородный период их, девочки становятся старушками, недолог женский век… И что?! Я в комиссии по проверке условий их жизни! Ну! Вот если б меня отрядили в делегацию к отцам района… А меня послали смотреть условия их жизни. Уму непостижимо! И все довольны: дело сделали, меня включили… Вот бы подали девочки в суд за уничтожение их девичьей сути. Куда там! За мордобитие не приняли. Вот бы мне на себя в суд за что-нибудь подать. Суд мой, народный, — пусть сам думает, за что меня судить и наказывать. Пусть суд очистит. На других валю. Дожил! Через суд хочу очеловечиться. А так бывает?