Шуберт - Кремнев Борис Григорьевич. Страница 20

Зато Франц Теодор принимал почести, обрушившиеся на сына, стойко. Он степенно кивал головой.

Важно раскланивался. Всем своим поведением давал понять, что, конечно, благодарит уважаемых друзей и знакомых, но вместе с тем считает их благодарность заслуженной данью таланту сына.

Франц Теодор был доволен. Особенно ему понравились слова одного из самых почтенных и уважаемых прихожан. Тот, указывая на юного музыканта, сказал:

– Прослужи он тридцать лет придворным капельмейстером, все равно лучше бы не сыграл.

А когда месса через несколько дней была повторена, ее исполнение почтил своим присутствием сам Сальери. На сей раз он не поскупился на похвалы. Прослушав мессу, старик заявил:

– Франц, ты мой ученик, и ты еще не раз прославишь меня.

На радостях Франц Теодор настолько расщедрился, что тряхнул кошельком и подарил сыну пятиоктавное фортепьяно.

Торжества приходят и уходят, а жизнь идет своим чередом. Схлынет яркая радость праздника, и вновь повиснет бесцветная муть повседневности. Как ни гордился Франц Теодор сравнением сына с придворным капельмейстером, как ни ценил мнение Сальери, он твердо был уверен, что ни то, ни другое не гарантирует прочного и обеспеченного существования. Да, талант, разумеется, неоспорим. Но что такое талант? Дар божий. А живешь с людьми. Люди же с охотой пользуются дарами, не одаривая взамен. Значит, надо жить, как жили прежде. Делать свое дело изо дня в день, из года в год. А талант… пусть украшает праздники.

Есть натуры бойкие, цепкие к удаче. Они умеют из минимально благоприятного извлечь максимальную пользу. Шуберт к таким натурам не принадлежал. Даже большой успех он не мог обратить хотя бы в малую выгоду. Поэтому жизнь его и дальше потекла так же, как текла до того.

И вместе с тем месса не прошла для него бесследно. Ей он обязан встречей, наполнившей жизнь отголосками счастья и нежной печалью.

Человек окружен множеством лиц. Они мелькают, появляются, исчезают, возникают вновь, чтобы снова исчезнуть. Как вдруг происходит нечто удивительное. Из пестрой, стремительно сменяющейся вереницы лиц выдвигается одно. Оно неожиданно становится желанным, необходимым. Без него жизнь кажется никчемной и пустой. Во встречах с ним теперь смысл и цель существования. И странно, лица людей, родных по крови и духу, отныне заслонены этим новым, недавно совсем еще чужим и малознакомым лицом.

Все это означает, что в жизнь человека вторглась любовь.

Так случилось и с Шубертом.

Тереза Гроб пела в церковном хоре. С первых же репетиций мессы Шуберт приметил ее, хотя была она невидна и неприметна. Светловолосая, с белесыми, словно выцветшими на солнце, бровями и крупитчатым, как у большинства неярких блондинок, лицом, она совсем не блистала красотой. Скорее напротив – С беглого взгляда казалась дурнушкой. На круглом лице ее явственно проступали следы оспы. Но даже не это было главным. Главное заключалось в том, что весь внешний облик ее был зауряден. Каждая из черт, сама по себе, вероятно, правильная, была лишена резкости и определенности. Оттого все вместе они создавали впечатление стертости и какой-то расплывчатости. Шестнадцатилетняя девушка с юным, свежим и вместе с тем блеклым лицом. Будто увядшим в самую пору расцвета.

Но стоило прозвучать музыке, как бесцветное лицо вспыхивало красками. Только что оно было потухшим и потому неживым. Теперь, озаренное внутренним светом, оно жило и лучилось. И к этому лучистому свету, не резкому, не слепящему глаз, а ровному и спокойному, нельзя было не приковать взгляда.

Смотря на эту девушку, столь чудодейственно и внезапно преображенную, статную, раскрасневшуюся, сверкающую белозубой улыбкой и упоенно в такт звукам покачивающую головой, Шуберт как бы смотрел на самого себя. Со стороны и с расстояния многих лет. Он, взрослый и, несмотря на молодость, уже помятый жизнью человек, видел мальчика, такого же восторженного и озаренного, на тех же хорах, в той же самой церкви, столь же чудодейственно преображенного и так же, как эта вот девушка, излучающего счастье и радость.

Встреча с Терезой была для него встречей с собственным детством. А что может быть милее этого?

В ней самой тоже было что-то детское – наивное, бесхитростное, простое. Она не жеманилась, подобно большинству девиц из предместья. Не складывала губок бантиком. Многозначительно вскидывая глаза, не похохатывала неестественно гортанным, с повизгиваньем хохотком, каким обычно смеются девицы, когда хотят понравиться. Не старалась тянуть жидкую нить пустого и никчемного разговора. Мучительно напрягая память, не ворошила залежалых историй, смешных или страшных, потешавших либо ужасавших еще дедов и прадедов.

Тереза молчала, когда не о чем было говорить, слушала, когда было что слушать, говорила, когда было что сказать.

С ней было легко и разговаривать и молчать. Она не произносила глубокомысленных или банальных фраз, что в общем одно и то же, а говорила только о том, что волновало и интересовало ее. Оттого она не докучала и не утомляла. Тереза не хитрила, не лукавила, не старалась показаться лучше, чем есть, и именно потому была прелестью и совершенством. Сам простая душа, он полюбил в ней простую и чистую душу.

В тот год в Вене стояла небывало тихая и ясная осень. Тихой и ясной была и их любовь. В воскресные дни они уходили подальше в горы, в глубь рдевшего багряным пламенем Венского леса. Птиц уже не было, и в лесу стояла нежная, строгая тишина. Казалось, все живое забыло о них. И они забывали обо всем живом. Им не было дела до города, лежавшего где-то далеко внизу, и до людей, наполнявших этот большой и равнодушный город шумом и суетой. Они были вдвоем. Наедине друг с другом. И им не надо было никого другого.

Наслушавшись тишины, насладившись одиночеством, они допускали к себе третьего – музыку. Тереза пела. Голос ее, чистый, сильный, большой, казалось, заполнял чащу. И Шуберт не знал, что лучше – багряная листва, высокое бело-голубое небо или эта девушка с шелковистыми прохладными губами и нежными, строгими, как лесная тишь, руками.

То, что он сочинял, не вызывало в ней бурных восторгов. Она не закатывала глаз, не рассыпалась в шумных похвалах, а лишь на миг просияв, тихо и счастливо улыбаясь, говорила:

– Как это прекрасно… Сыграйте еще…

И по тому, как менялось ее лицо, как проступали на нем каждый звук и каждая музыкальная фраза, он ощущал, что его музыка – это и ее музыка.

И это ощущение наполняло его радостью.

Тереза восхитительно пела его песни. Слушая их, он был счастлив вдвойне – и за себя и за нее.

Терезе Гроб Шуберт отдал «Маргариту за прялкой». С большим чувством, трогательно и проникновенно Тереза пела о разделенной, но несчастливой любви и разлуке. И не подозревала, что своей песней предрекает автору горькое будущее.

Как ни привык Шуберт к черствости судьбы, но и он не предполагал, что судьба обойдется с ним так жестоко. Ему выпало редчайшее, почти невероятное счастье – встретить среди множества чужих и чуждых людей близкого человека. Того, кто смотрит его глазами, чувствует его сердцем, мыслит его мыслями. Обрадованный, он всерьез начал мечтать о женитьбе. «Счастлив тот, кто находит истинного друга. Еще счастливее тот, кто найдет его в своей жене», – записал он в своем дневнике.

Однако мечты пошли прахом. Вмешалась жизнь, злая и неумолимая. На сей раз в лице матери Терезы.

Она не была ни злодейкой, ни сварливой и привередливой тещей, отвергавшей одного претендента за другим в твердой надежде заполучить в женихи дочери заморского принца или на худой конец магараджу. Она была добродушной и заботливой женщиной, изрядно запуганной жизнью и неустанно пекущейся о благополучии чада своего. Именно потому, что мать Терезы в мыслях своих пеклась о благе дочери, поступками своими она причиняла дочери вред.

Тереза была сиротой. Отец ее владел маленькой шелкопрядильной фабрикой. Умерев, он оставил семье небольшое состояние, и вдова все заботы обратила на то, чтобы и без того мизерные капиталы не уменьшились. Естественно, что с замужеством дочери она связывала надежды на лучшее будущее. И еще более естественно, что Шуберт не устроил ее. Кроме грошового жалованья помощника школьного учителя, у него была музыка, а она, как известно, не капитал. Музыкой можно жить, но ею не проживешь.