Шуберт - Кремнев Борис Григорьевич. Страница 22
Он привык красиво и элегантно одеваться, бесцеремонно влезая во фрак друга, если тот приглянулся ему. От него постоянно исходил аромат парижских духов. Волосы его всегда были завиты и безупречно уложены. Когда Шобер, слегка подрагивая тонкими кривоватыми ногами и поигрывая огромными, с томной поволокой глазами, подходил к девушке и приглашал ее танцевать, девушка таяла. А когда он, вальсируя, небрежно обнимал ее за талию и сквозь пышные усы вполголоса и в нос ворковал милые благоглупости, она теряла голову.
Франц Шобер нравился женщинам и был с ними беспощадно нежен. Победы его были многочисленны и легки. Но, несмотря на это, он гордился ими и вел
им аккуратный счет. Поражений для него не существовало. Если женщина не шла ему навстречу, он мгновенно объявлял ее недостойной его любви. И сам верил в это.
Что же привлекало Шуберта в этом человеке, столь не схожем с ним? Вероятно, несхожесть. Внешний блеск, лоск, шумная эффектность Шобера не только не претили Шуберту, они нравились ему. То, чего не было у него, было в избытке у друга. И расцвечивало разнообразием его однообразную жизнь.
Кроме того, он ценил в Шобере то, чего не замечали другие, что скрывала ослепляющая глаза мишура: острый, проницательный ум, высокую образованность, тонкий вкус и талантливость. Не талант, а талантливость, пусть разбросанную, не собранную, не целеустремленную, но широкую и всеобъемлющую, дающую возможность верно и безошибочно судить об искусстве.
«Тоньше тебя и правильней тебя никто не понимает искусство», – писал Шуберт ему. А в другом письме прибавлял: «Тебя, дорогой Шобер, тебя я никогда не забуду, ибо тем, чем ты был для меня, никто иной, к сожалению, не станет».
И Шобер любил Шуберта. Но по-своему и в той мере, в какой это возможно себялюбцу. Он не отдавал себя другу, а приноравливал друга к себе. А так как был он натурой бурной, широкой, противоречивой, их дружба несла и хорошее и плохое.
Суть жизни Шобера составляли развлечения. Тяга к ним понуждала его бросать дела в самом их разгаре. Для Шобера труд существовал лишь постольку, поскольку он перемежал развлечения, ибо их беспрерывный ряд тоже прискучивает. Оттого, вероятно, Шобер и остался на всю жизнь дилетантом.
Шуберт был тружеником, самозабвенным и одержимым. Для него труд был подвигом, не редкостным и не обычным, а каждодневным и будничным, подобно тому как каждодневен и привычен подвиг для солдата пехоты. Если б Шуберта не отвлекать, он так бы и не вставал из-за стола или фортепьяно. Дружбе с Шобером он был обязан отдыхом. И хотя одержимость и молодость не давали ему понять, что отдых и развлечения столь же необходимы человеку, как пища и вода, он, бессознательно повинуясь, следовал за Шобером.
В их дружбе каждому волей-неволей приходилось поступаться своим: Шоберу – досугом, Шуберту – трудом. Так что в конечном счете оба, хотя и вопреки воле каждого, оставались в выигрыше. Большинство людей живет ограниченно, в замкнутом и тесном кольце одинаковых интересов, профессий. Почти все друзья Шуберта принадлежали к одному и тому же узкому кругу. До Шобера в него не входил ни один человек, профессионально занимающийся искусством.
Шобер благодаря своей неуемной общительности этот круг разорвал.
И Шуберт и все его друзья были страстными театралами. Но общались они с театром, как и подавляющее большинство человечества, только из зрительного зала. Это хорошо, ибо великий чародей – театр – в таком случае сохраняет свои тайны и подчиняет своему колдовству.
Но это и плохо. Тогда, когда ты намерен не только наслаждаться театральным искусством со стороны, но и внутренне связать с ним свою творческую судьбу. А у Шуберта это намерение появилось уже давно. Театр тянул его к себе, и не только как зрителя – властно и неотступно. Еще шестнадцатилетним подростком он создал свое первое сценическое творение – волшебную оперу «Загородный замок сатаны» по пьесе Августа Коцебу. Партитура ее объемиста, она состоит из 341 страницы. За ней последовали зингшпили «Четырехлетний пост» на текст поэта-патриота Теодора Кернера, «Фернандо» по либретто школьного друга Альберта Штадлера, «Клодина» по Гете, «Друзья из Саламанки» на текст Иоганна Майерхофера, Опера «Порука».
Но все эти партитуры, как оконченные, так и не доведенные до конца, покоились в ящике письменного стола либо покрывались пылью в углу комнаты. У Шуберта не было связей с театром, наладить же их мешали робость и застенчивость.
Франц Шобер ввел друга в театральный мир. И если ему не удалось распахнуть перед ним двери сцены, то он все же сумел познакомить его с одним из выдающихся артистов того времени, сыгравшим в творческой биографии композитора огромную роль, – Иоганном Михаэлем Фоглем.
Еще задолго до их знакомства Шуберт знал Фогля. Но Фогль не знал Шуберта. И не мудрено. Один был прославленным певцом, другой – его безвестным поклонником. Один блистал на подмостках придворной оперы, другой, свесившись с галерки, ловил каждый вздох, взгляд, и жест любимого артиста. Правда, к тому времени, когда Шуберт впервые услышал Фогля, слава певца уже начинала блекнуть. Сохранялось звонкое имя, но голос начинал тускнеть, особенно в верхнем регистре. Оставалось умение тонко и выразительно построить музыкальную фразу, но уходили силы, необходимые для того, чтобы безупречно ее спеть. Был редкий дар художественного перевоплощения в образе, но уже отсутствовали внешние данные. Была сильная, яркая манера пения и игры, потрясавшая старшие поколения и казавшаяся поколению младшему вычурной и аффектированной. Магия имени, теряющая силу по мере смены поколений. Еще немного, и молодые остряки, ухмыльнувшись, скажут: «Слава, конечно, есть, но голоса нет…»
И тем не менее Фогль потряс юного Шуберта. Даже не загляни он в программку, результат был бы тем же самым. Перед Шубертом предстал великий артист, раскрывший новое, неведомое там, где все, казалось, было изведано до конца.
Фогль исполнял партию Ореста в «Ифигении в Тавриде» Глюка.
Шуберт знал эту оперу досконально – от первого такта до последнего. Слышал толкования чуть ли не каждой сцены. И не от стороннего человека, а от любимого ученика великого автора. И тем не менее он «Ифигению в Тавриде» как бы услышал вновь. Столько чувств и мыслей, о которых он прежде и не подозревал, пробудилось в нем.
Он впервые со всей зримостью увидел, что такое артист. Скажи ему раньше, что такое может произойти, он бы не поверил. Глядя на Фогля – Ореста, слушая его, страждущего, мятущегося, ослепительно правдивого и ошеломляюще драматичного, он вдруг понял, что с создание партитуры творческий акт не кончается, а лишь начинается. Далее наступает не менее значительно в искусстве – соединение автора с исполнителем. Исполнитель, конгениальный автору, не только воплощает авторский замысел, но и обогащает его, вскрывая в произведении новые, часто даже самому автору неизвестные глубины. Авторское детище, рожденное в тиши, один на один с душой, под руками артиста обретает новую, публичную жизнь. Оно то, что было. И уже не то. Ибо оно стало шире, глубже, многостороннее. Теперь оно – плод не индивидуального труда, а труда коллективного. И оно приобрело новую, неповторимую индивидуальность.
Как только Шуберт понял все это, ему захотелось встретиться с Фоглем. Захотелось нетерпеливо, мучительно, до стука в висках и боли в сердце.
Его песни будет петь Фогль! От одной этой мысли он цепенел. Его охватывала оторопь. Но не подлый и гаденький страх, сковывающий все члены и превращающий живое существо в жалкую, безвольную тварь, а чувство, рождающее могучий подъем и восторг, восторг от встречи с новым, неслыханным, о чем лишь изредка смутно мечталось и что вдруг стало явью.
Мысль о Фогле заслонила перед Шубертом все остальное. Больше того, до неузнаваемости переменила его самого. После театра он вместе со Шпауном и поэтом Кернером зашел в близлежащий трактир поужинать. Подавленные и просветленные спектаклем, они сидели и молча тянули кисловатое молодое вино. Не хотелось ни восторгаться артистами, ни бранить венцев за их дурной вкус и ничтожество духовных запросов: «Ифигения в Тавриде» шла при полупустом зале, в то время как билеты на грубые и пошлые фарсы или феерические представления с волшебными превращениями брались с бою. Обо всем этом уже было говорено и переговорено по дороге. Теперь хотелось помолчать и, мысленно вернувшись к спектаклю, вновь насладиться им.