Перекрестки - Франзен Джонатан. Страница 76
Клем с удовлетворением наблюдал, как растерялся отец, поняв, что сын не шутит.
– Во Вьетнаме вообще не должно быть американских солдат, – тихо ответил отец. – Я думал, мы с тобой в этом согласны.
– А я и согласен. Это поганая война. Но это не значит…
– Это аморальная война. Любая война аморальна, но эта – особенно. И тот, кто там воюет, участвует в аморальном деле. Странно, что приходится тебе это объяснять.
– Да, но я не такой, как ты, пап. Если ты не заметил. Я не имел удовольствия родиться в семье меннонитов. И не верю в сверхъестественное божество, чьи заповеди обязан соблюдать. Я должен следовать своим личным моральным принципам, не знаю, помнишь ли ты, но мой номер в лотерее – девятнадцать.
– Помню, конечно. И ты прав – мы с мамой действительно испытали огромное облегчение, что тебе дали студенческую отсрочку. Если я правильно помню, ты чувствовал то же.
– Лишь потому, что толком об этом не думал.
– А теперь, значит, подумал. Хорошо. Я понимаю, почему студенческая отсрочка кажется тебе несправедливой – твои замечания имеют резон. Понимаю я и то, что из-за номера в лотерее ты чувствуешь обязанность послужить своей стране. Но идти на войну нелепо.
– Может, для тебя и нелепо. А я не вижу иного выхода.
– Ты уже ждал год, так почему бы не подождать еще семестр? Почти все наши войска уже дома. Через полгода наверняка не будет призыва.
– Именно поэтому я иду сейчас.
– Но зачем? Чтобы доказать свою правоту? Ради этого можно было отказаться от отсрочки и объяснить, что по нравственным соображениям не пойдешь служить в действующую армию. Я тоже отказался служить по религиозным убеждениям, вдобавок я священник – тебе наверняка разрешили бы.
– Именно. Ты отказался. А знаешь что? В сорок четвертом году вместо тебя наверняка отправили на войну какого-нибудь белого парня из среднего класса. У меня такого нравственного послабления нет.
– Послабления? – Отец стукнул ладонью по подлокотнику кресла. – Это было не послабление. Это был нравственный выбор, а поскольку большинство американцев войну одобряло, сделать его было сложней, а не легче. Нас обзывали предателями. Нас обзывали трусами, выживали наших родителей из города – кого-то даже посадили. Мы дорого заплатили за свой выбор.
Клем вспомнил, как некогда гордился нравственными принципами отца, и бразды решимости ослабли в его руках. Он натянул их изо всех сил.
– Ну да, к твоему счастью, нашлось немало желающих сразиться с нацистами.
– Это их нравственный выбор. Допускаю, что в той ситуации этот выбор был оправдан. Но Вьетнам? Нашему участию в этой войне нет и не может быть оправдания. Это бессмысленная бойня. Те парни, которых мы там убиваем, еще моложе тебя.
– Но они убивают других вьетнамцев. Сентиментальничай сколько угодно, но Северный Вьетнам – агрессор. Они идут на войну, чтобы убивать, – и убивают.
Отец скривился.
– С каких это пор ты заговорил как Линдон Джонсон?
– Джонсон лицемер. Одной рукой подписал Закон о гражданских правах, а другой отправлял во Вьетнам чернокожих из бедных районов. Я об этом и говорю. О лицемерии.
Отец вздохнул, будто спорить с Клемом бессмысленно.
– И тебе плевать, что чувствует твой отец. Тебе плевать, что чувствуем мы с матерью.
– С каких это пор тебя интересуют мамины чувства?
– Они меня очень интересуют.
– Чушь. Она тебе верна, а ты ее за человека не считаешь. Думаешь, я не вижу? Думаешь, Бекки не видит? Как ты холоден с мамой. Ты бы обрадовался, если бы ее не было вовсе.
Отец поморщился. Клем задел его за живое. Он ждал, что отец ответит, и тогда он его добьет, но отец молчал. Он был бессилен перед высшими доводами Клема, и тот отлично знал его тайные слабости. В тишине сквозь двери, сквозь пол бился пульс бас-гитары.
– В общем, – продолжал Клем, – ты меня уже не остановишь. Я отправил письмо.
– Все так, – ответил отец. – И по закону ты волен поступать, как считаешь нужным. Но эмоционально ты еще очень молод. Очень молод и, если можно так выразиться, очень зациклен на себе. Тебя волнует только верность принципам.
– Работа трудная, но кто-то же должен ее делать.
– Тебе кажется, что ты мыслишь ясно, но я слышу лишь человека, который разучился слушать свое сердце. Ты думаешь, я не понимаю тебя, но я-то знаю, что если ты увидишь, как сжигают напалмом ребенка или без всякой причины бомбят деревню, для тебя это станет страшным ударом. Можешь приводить сколько угодно разумных доводов, даже в пользу того, чтобы совсем не иметь сердца, но я знаю, оно у тебя есть. Господи, да я двадцать лет наблюдал, как ты растешь. Я гордился, что ты мой сын. Гордился твоей щедростью, твоей добротой, твоей верностью, твоей справедливостью, твоей добродетелью…
Отец осекся: его обуревали чувства. Лишь сейчас Клем осознал, что отец не видит в нем врага и злоба его не взаимна. Ему показалось несправедливым, невыносимым, что отец все еще любит его. Не найдясь, что ответить, Клем распахнул дверь и выбежал в коридор. Чтобы отделаться от охвативших его угрызений совести, он невольно вспомнил о той, на чьем мнении основывались его рассуждения, той, которая разделяла его убеждения, кто свободно, целиком отдала себя ему. Но мысли о Шэрон лишь усугубили угрызения совести, ведь в этот самый день он разбил ей сердце. Разбил жестоко, с безжалостным рационализмом. Сразил Шэрон ее же собственными нравственными доводами, и она прямо ему сказала: “Ты разбиваешь мне сердце”. Эти слова звенели в его ушах, точно она стояла рядом.
Неизвестно, сколько времени Бекки провела в алтаре, размышляя о том, каково это – прийти к вере, и ела ли она со вчерашнего дня хоть что-то, кроме сахарного печенья. Когда Божья благодать искоренила зло марихуаны, оставив лишь гриппозное жжение в глазах и груди да разрозненные обрывки странных мыслей, Бекки одолели образы выпечки на столах в зале. Ей припомнился сыроватый на вид шоколадный торт, сырно-луковый хлеб, практически полноценный ужин и поднос с лимонными пирожными – она точно видела лимонные пирожные. От голода она даже перестала молиться. Встала и примирительно поцеловала латунь распятья.
– Теперь я твоя девушка, – сказала она. – Клянусь.
От этих слов сладкая дрожь пробрала ее промежность, точно Бекки дала любовную клятву. Эта дрожь была сродни тому восторженному трепету, с которым она созерцала в себе золотое сияние. Быть может, познав радость Христа, став его девушкой, я отрекусь от земных наслаждений, подумала Бекки, – например, от поцелуев с Таннером. Теперь она осознала, что вела себя дурно, целуясь с ним, когда он еще не бросил Лору. И дурно вела себя в ледяной пещере его фургона. Вместо того чтобы поздравить Таннера с тем, что на выступление “Нот блюза” приедет агент, вместо того чтобы разделить его радость, она эгоистично вынуждала его бросить Лору, но теперь Господь указал ей, что делать. Ей нужно извиниться перед Таннером за то, что давила на него. Нужно сказать ему, что, если он хочет просто дружить с ней, встречаться по воскресеньям в церкви, вместе открывать христианство, забыть, что они целовались, она искренне обрадуется и будет дорожить его дружбой.
Но сначала нужно проверить, не осталось ли шоколадного торта. Почти половина десятого, слушатели наверняка проголодались. Дверь алтаря закрылась за нею, Бекки остановилась в коридоре, чтобы собраться с мыслями. С улицы доносился скрежет – машина чистила снег, в любимом пальто зияла дыра. Бекки теребила нитки, гадая, удастся ли зашить карман. Она вернулась в обыденный мир, где не так-то просто сохранить связь с Богом. Она впервые понимала тех, кто с нетерпением ждет воскресного богослужения.
Должно быть, она все-таки чуточку была под кайфом, потому что некоторое время таращилась на карман, но так ничего и не придумала, как вдруг из приемной донеслись шаги. В коридор вышел мужчина средних лет с густыми бакенбардами и такими кудрявыми волосами, точно сделал химическую завивку. На мужчине был абрикосовый кожаный пиджак с широкими лацканами. Заметив Бекки, мужчина просиял.