Петербургские трущобы. Том 1 - Крестовский Всеволод Владимирович. Страница 109
– Лихо язык болтается, да и звонит-то гулко! – острил Самон Фаликов. – Пущай это ему за то, что дела моего купить не желал, окаянный!
– Вот ведь оно тиранство – а люблю! – дилетантски заметил Дрожин, с разных сторон любуясь на картину пытки. – Право, люблю! Меня самого еще куды тебе жутче тиранили! Пущай и другой знает, каково оно жарко!
– Двадцать шесть! [288] – громко выкрикнул Сизой, быстро отскочив от своего наблюдательного поста у дверной форточки.
Верхние мигом спрыгнули с плеч, нижние подхватили почти бесчувственного Вересова и, бросив его на койку, разбежались, как ни в чем не бывало.
IX
РАМЗЯ
Дверь в камеру отворилась – и в коридоре показался сиделый острожник, староста, вместе с дюжим приставником и новым арестантом.
Это был человек высокого роста; на вид ему казалось года сорок три – четыре, и вся наружность его – глубоко впалые, задумчивые глаза серого цвета, высокий, несколько лысый лоб, широкая черная борода, подернутая значительною проседью, – имела в себе что-то душевное и в то же время сановитое. Взглянув на него, нельзя было не угадать присутствия страшной, железной физической силы в этом сухом, мускулистом теле; вообще в нем сказывался скорее человек духа, чем плоти.
Вызвали дневального Сизого, и вчетвером, по обычаю, отправились в приставницкую.
– Ну, стало быть, двух теперь к присяге поведем – любо, ей-богу, – потер себе руки старый жиган.
– К присяге?.. Почеши ногу [289], брат, этого к присяге не поведешь! – с достоинством прочного убеждения заметил молодой убийца «начальства свово».
– Ой ли? Что же он, – ворон какой али нехристь?
– Ни ворон, ни нехристь; а только не подведешь.
– Да ты чего?.. Ты его знаешь, что ли?
– Не знал бы – не сказывал.
– А что он за птица? как прозывается?
– Рамзя.
– Не слыхал таковской; надо так думать – заморская.
– Поближе маленько: олонецкая.
– Мм!.. Каков же таков человек он есть?
– А уж это, милость твоя, – благодушный человек, не нам чета: благодетель.
– Фу ты, ну ты – кочевряга! А ты как его знаешь?
– Рамзю-то? Сами с тех мест, олонецкие.
– Олонецкие? Это, значит, те самые молодцы, что не бьются, не дерутся, а кто больше съест, тот и молодец? – с презрительной иронией заметил Дрожин. Вообще весь последний разговор его отзывался каким-то весьма высокомерным тоном. На душе у старого жигана как-то неспокойно и завистливо стало: он почти мельком только видел вновь приведенного арестанта, но с первого же взгляда разом почуял в нем нравственно-сильного, могучего человека, который невольно, хоть и сам, быть может, не захочет, а наверно возьмет первый голос и верх над камерой, вместе со всеобщим уважением, которое до этой минуты по преимуществу принадлежало старому жигану.
– Что ж такое делал Рамзя-то этот, что в благодетели попал? – спросил он прежним тоном, только с значительной долей раздражения, накопившейся после минутного раздумья.
– А то делал, что вот, примером, у меня теперича хоша бы коровенка пала, – принялся объяснять олончанин с тем же достоинством прочного убеждения, – он узнает там стороною, что вот, мол, у Степки Бочарника коровенка пала и ты, значит, через это самое нужду терпишь, – пойдет, купит коровку-то где ни на есть да и приведет к тебе: на вот, владай теперь ею; а нет – вот тебе деньга: подь да купи. Во какой человек-то он!.. кормилец, одно слово… Да это что: теперь – хлебушка нету у мужика – мужик подь к нему: он даст, а не то опять же деньгу тебе даст. Совсем благодетель наш был, по всему, как есть, право!
– Коли так, за что же его опосля этого в тюряху-то забили? – раздумчиво, но уже без желчи спросил дядя жиган.
– А верно уж за то самое и забили, – предположил Степка Бочарник, – потому – человек господам согрубление делал, – опять же и супротивность всякую… А только он благодетель нам: вечно бога молить станем, право…
Сизой ввел уже переодетого арестанта. Рамзя вошел с тем кротко-строгим, сдержанным видом, который всегда отличал его сановитую фигуру; первым делом перекрестился на образ и молчаливо отдал степенный поклон на обе стороны.
Арестантам, непривычным к такого рода вступлению в тюремную жизнь, показалось донельзя странным благочестивое движение Рамзи. Многие фыркнули, а многие и прямо захохотали. Рамзя словно бы и не слышал, и с полным достоинством, спокойно обратился к Сизову за указанием своей койки.
– Сизой! – перебил его жиган. – Ты что это, леший, из-за черт знает чего двадцать шесть орешь? Мы думаем: начальство, а тут всего-то на-все какого-то мазуру оголтелого привели.
Эта выдержка и строгое достоинство, которые с первого шагу проявил в себе Рамзя, снова подняли в старом жигане всю желчь раздражения и боязнь за утрату своего первенства. Он чувствовал, что если самым убедительным способом не поддержит все свое влияние и значение теперь же, на первых порах, то – того и гляди – утратит их безвозвратно. Поэтому-то Дрожин и пустил в онику дерзкую, оскорбительную выходку против Рамзи.
Но этот последний, не удостоя своего противника ни одним словом, только оглядел его тихим, спокойным взглядом своим и поместился на указанное ему место, рядом с Вересовым.
– Ну, что ж, теперь пора и за присягу, – предложил Фаликов.
– Вот заодно и другого жильца приведем, – откликнулся Дрожин, с иронией кивнув на Рамзю. – Булочка! становись-ко по правиле, да крест на спину! – продолжал он, обратясь к молодому, ожирелому арестантику с бабьим лицом, который пользовался особенным и даже ревнивым покровительством старого жигана.
Булочка снял с себя все верхнее платье, расстегнул ворот сорочки, закинув с груди на спину свой нательный крест; стал среди камеры, упираясь в пол руками и ногами.
– Ну, вставай, девчонка!
Дрожин скинул с койки ослабевшего Вересова.
– Фаликов, вяжи ему глаза полотенцем.
– Братцы!.. не бейте меня… помилуйте… Христа ради! – через силу простонал Вересов. На глазах его показались слезы.
– Бить не станем, только под присягу подведем – и конец, – утешил его Дрожин.
Фаликов подошел уже к нему со сложенным полотенцем.
Вересов тревожно обвел вокруг камеры взор, помучонный тоскою… Положение было безысходно. Случайно, с робкой мольбой и смутной надеждой скользнули его глаза по вновь приведенному арестанту и, словно обессиленные, опустились к земле, вместе с поникшею на грудь головою.
Рамзя поднялся со своей койки.
– Оставь его, – сказал он ровным, тихим, спокойным голосом, взяв за руку Дрожина.
Жиган никак не ждал такого внезапного и прямого подхода. От неожиданности он даже оторопел несколько в первую минуту. Вся камера, живо заинтересованная началом столь необыкновенного столкновения, стала в напряженном, молчаливом внимании.
– Да что ты мне за указчик? – азартно поправился Дрожин. – Что хочу, то и делаю!
– Сам над собой делай, что хочешь, а этому – не бывать, – с прежней спокойной уверенностью сказал Рамзя, отводя от него Вересова, которого заслонил собою.
– Да ты что? ты чего? бобу захотел, что ли? – взъелся жиган, показав ему свой кулачище. – Кишки выпущу!.. Проходи лучше, не замай!.. Видали мы и не таковских!
– Видали ль, не видали ль – про то вам знать. А над слабым человеком не велика честь свою силу казать, – ты над ровней покажи.
– Это правильно!.. Что дело – то дело!.. Резонт говорит! – заметили некоторые из арестантов.
Для Дрожина наступил тревожный момент: его значение начало колебаться.
– Да ты что ко мне с проповедями-то? Ты мне смертный конец аль духовный отец? Прочь, мразь! Плевком расшибу – не попахнет! Пусти его! – бешено кинулся Дрожин на Вересова.
Рамзя схватил его за кисть руки и, не выпуская, опустил ее книзу.
Жиган с размаху шибко хватил его в грудь кулачищем; но противник, пошатнувшись немного, только сдвинул слегка свои брови и сжал суховатой, жилистой рукою кисть руки Дрожина.
[288]
Берегись! (жарг.).
[289]
Как же, дожидайся (жарг.).