Маськин - Кригер Борис. Страница 20

Лев Толстой, увидев Маськина, очень обрадовался и подарил ему свой новый сборник статей о сыроедении. Маськин любил сыр и очень Льва Николаевича за подарок поблагодарил… Лев Николаевич даже автограф ему на книжке оставил:

Настоящему Маськину

от настоящего Льва Толстого

А то в последнее время в его настоящести стали сомневаться, ощупают лицо и бороду – и говорят – неужто он?! Лев Николаевич уже и сам стал сомневаться, тоже всё бороду трогает и удивляется – неужто я Лев Толстой?! Во как…

Маськин попросил Льва Николаевича Анну Каренину под поезд всё-таки не бросать… или пусть хотя бы окажется, что ей только ноги отрезало, а потом её выходили, ноги пришили, и она стала председателем клуба излеченных инвалидов. Так, мол, сейчас модно – надо либо про инвалидов, либо про однополую любовь писать. А под поезд уже не модно…

Лев Николаевич задумался и, решив назвать этот роман «Анна Каренина 2», немедленно отправился на Ясную Лужайку писать, черкать, потом вымарывать вычеркнутое, потом ещё больше писать и ещё больше вымарывать.

Лев Толстой и Маськин любили друг друга и работали, как уже указывалось, совместно. Напишет Лев Николаевич «Воскресенье» – а Маськин припишет ему продолжение «Понедельник»… Вот такой славный творческий союз образовался, а между тем мало кто об этом знает… Лев Толстой ведь тогда в 1910-м вовсе не умер на той станции… Он там свою куклу из музея мадам Тюссо оставил, а сам взял суму (я не оговорился – не сумму, а суму) и до сих пор ходит по деревням и всё смотрит, как народ поживает… Правда, большую часть советского времени Лев Толстой, конечно, отбыл в местах заключения, но теперь его опять освободили, и он, в общем, не обижается, потому что согласен с тем, что является зеркалом русской революции, на которое, как и на всякое зеркало, нечего пенять. Он, заступив на должность зеркала, всегда революции говорил: «Ты на себя посмотри!» Но революция смотреть на себя не желала, ибо была слепа от рождения и так до смерти и не прозрела… А пребывание на зоне оживило стиль Льва Николаевича, и он даже стал использовать слова, которые раньше в его романах не встречались, чем очень радовал всю прогрессивную общественность, особенно на Западе, где изучение русского языка всегда начинают именно с этих слов, хотя чаще всего его изучение на этих словах и заканчивается.

Один умник стал на Западе издавать журнал «Оригинал» и там на их западных языках стал печатать наших классиков, чтобы честные западные жители могли хвастаться – я, мол, Толстого читал в оригинале… Шиш вам. Это наше, исконное. А как вы его ни переводите – всё равно у вас жалкие английские романчики девятнадцатого века выходить будут, потому что не уловить вам, западным прощелыгам, аромата нашего непревзойдённого русского языка, особенно сдобренного лагерным наречием… Здесь вам вообще нечего и пытаться, поскольку у всякого народа должно быть что-то такое, чего у другого нет, например, родинка на лбу, как у индуса, неважно, что наклеенная, зато самобытная. У индуса – родинка, у нас мат или, скажем там, обрезание. У него на лбу, а у нас… Кажется, я отвлёкся…

Может, вам покажется, что я издеваюсь над Львом Толстым или, упаси Боже, над русским народом. Ничего подобного. Льва Толстого я очень уважаю. И русский народ я тоже уважаю, если он, конечно, не дерётся. А то вот мне, например, поломали нос, когда я за товарища у пельменной пытался заступиться. Но хоть я на это обиделся и из России навсегда уехал, всё же думал, что сам тоже и есть этот самый русский народ, во всяком случае, так на меня тыкали пальцем все окружающие за границей – русский да русский, ну я и привык.

Но тут мне, правда, на днях бывшие соотечественники ласково напомнили, какой я растакой русский и какой я растакой народ. Вот я и задумался… И кто я такой?

Попрощавшись с Львом Толстым, Маськин отправился осматривать коровник. Его попутчики с ним не пошли, а стали собирать грибы в окрестном лесочке, потому что коровами пока не интересовались. А Маськин планировал пополнить своё натуральное хозяйство коровой, и поэтому ему было необходимо поднабраться опыта.

Коров в коровнике не было. Там был устроен избирательный участок. Выборы в деревне шли перманентно, потому что она, как всегда, стояла на распутьи и ей приходилось постоянно делать выбор. Поэтому избирательный участок решили не закрывать. Выбирать в деревне, правда, было некого, потому что кроме земледела Каравай-Доедаева и пары его близких родственников в Благозюзенке никто больше не жил – кто подался в город, а кто настолько доискался корней, что до светлого дня Маськиного посещения как-то не дотянул…

Тогда Маськин пошёл к председателю колхоза, которым, к его удивлению, оказался тот же земледел Каравай-Доедаев, и спросил его, куда подевались коровы… Тот сказал, что коровы уже собрались и улетели на юг, и в качестве подтверждения своих слов показал репродукцию Шагала с летящей козой, перерисованной фломастером в корову. Картинка предусмотрительно красовалась на неровной стене председательской избы.

Маськин - pic_26.png

– Очень удивительно. Но ведь лето только началось, – заудивлялся Маськин, – почему бы это коровы улетели на юг в начале лета?

– Такая уж у них зоология, – вздохнул Каравай-Доедаев, – такая у них зоология…

Маськин со своими попутчиками заночевал на сеновале, где сена не оказалось, а был только один дохленький матрац, стащенный из близлежащей психбольницы. На нём было много стихов и других надписей, которые оставляли шариковой ручкой лежавшие на нём когда-то пациенты. Маськин стал их читать и удивлялся, как много талантов всегда сидело по психбольницам…

Все остальные пошли спать в Маськину Машину, а Маськин с тапками всё-таки остались ночевать на сеновале, потому что какое же это посещение деревни, если не спать на сеновале?

Ночью кто-то Маськина больно укусил. Это был местный Клоп Сартирик Великанов. Он когда-то был городской знаменитостью, но ушёл в народ и там и остался, попав в психбольничный матрац.

Маськины тапки, проснувшиеся от Маськиного вскрика, зашикали на Великанова: «Ты что! Ты же президента укусил». Тапки ведь уже давно выбрали Маськина президентом, хотя ему об этом не сказали.

Клоп Сартирик Великанов не смутился:

– А мне до фени, что президент, – я совестью журналиста дорожу. (Все сартирики ведь тоже относятся к журналистам, в соответствии со списком профессий, упомянутых в Прейскуранте Цен на Правдописчие Услуги. Если журналисту не проплачено, он может кусать и щипать кого угодно по своему усмотрению, потому что в журналисты, как, впрочем, и во врачи, идут люди великие, которые лучше других и им всё позволено.)

– Я ведь вижу, что кругом творится, не думайте, что я слепой, – продолжил Клоп Сартирик Великанов. – Я всё вижу и не буду молчать, не могу я молчать, ещё не родилась та молчалка, которой я бы стал молчать, когда всё это вокруг происходит, а от меня ожидают покорства и молчания, покорства и молчания… – Клоп Сартирик Великанов звучно зарыдал. – Вы думаете, если я Сартирик, значит, это смешно? Шут? Сартирик – Шут? Да? Сартирик – это смешно. Да? Потому что звучит, как сортир, а всё, что связано с сортирами и прочими низостями, обязательно смешно? Нет, дорогие мои. Нет! Не дождётесь, чтобы Клоп Сартирик Великанов был смешным… Сатира – это не смех, это боль прищемлённого пальца, это оторванное ухо Ван-Гога в супе, это гной человеческого быдла, помноженный на мороженое пломбир, растаявшее ещё в 1977 году… Какой был тогда год… Что ни ляпнешь – зал рукоплещет! Хмыкнешь – зал неистовствует! Плюнешь на сцене – сразу под руки и куда следует… А там разговоры задушевные… Мол, плюнул с намёком. Я клоп – задавленный за то, что был опасен… А теперь говорят – пошлость и бездарность. И это про меня? Да если бы не я, вы бы все до сих пор сидели там, а вы теперь сидите тут и не желаете со мной считаться, как если бы я не был там и не говорил открыто в лицо… Не жалея живота и прочих органов… – Клоп Сартирик Великанов рыдал уже не останавливаясь, и Правый тапок принёс ему стакан мутно-зелёной колодезной воды. – Я оттого и в народ ушёл, чтобы видеть не рожи, а лица, а тут никого нет, потому что народ из себя давно уже вышел и газ выключить забыл… Вот-вот, гляди, рванёт! Так рванёт, что мало не покажется! Так загрохочет, что все ещё удивятся! Все!