Ворон на снегу - Зябрев Анатолий. Страница 19

Опять грудь заложило камнем, опять тоска по свободе затемнила рассудок. К новому побегу он начал готовиться в эту же ночь. Впрочем, вся его готовка только в том и состояла, что, угостив старосту по казарме качемазной рыбиной и колбасным куском, оказавшимися в кошеле, он добился, что попал в команду, какая ходила на работы за пределы огороженной зоны, в неближний лес — рубить крепежную стойку...

В архиве сохранилась докладная старшего конвоя: «6 декабря... ссыльнокаторжный разряда гражданского Зыбрин, именем Алексей, дерзкий учинил побег с лесных работ, в убеге и пребывает...»

А дерзости-то никакой и не было. Просто он от сосенки к сосенке, от кудрявой присядистой елушки к елушке перебегал с топором да и ушел с глаз конвойного.

Но болотная трясина, эта гнилая бездна, и под снегом дышала тем же дыханием, гибельно расслабленная, мороз ее не одолел. Темные плешины по белым прогалам курились, как котлы в аду, а деревья вокруг звенели густо навешанными бахромами-сосульками.

Еловый лапник хоть и заметал путаный след беглеца, а все же не замел вовсе. Одну только ночь лесной волей подышал Алешка, хоронясь в чащобе рядом со старым, должно, больным сохатым, сипло, обреченно выхаркивающим в стылый мрак короткие звуки.

«Принятием сыскных мер ссыльнокаторжный разряда гражданского... изловлен 7 декабря...»

Секли опять же под барабан у той же кордегардии, на бугру, с тем же великодушным наказом Чурпыха: «Крепкого работника не забить, оставить...» И опять — к Звонницкому.

— Вот мы сейчас, Зыбрин, испытаем на тебе твое же средство. Испытаем непременно, — радовался доктор, встретив Алешку. И, повернувшись назад, позвал из двери санитара: — А ну-к, дружок лазоревый, любезный, неси-ка сюда, что мы там приготовили для нашего бегунка. Неси-ка.

Санитар был дряхл не то от прожитого времени, не то от хворей, он нес сразу и наполненное ведро, и пустой медный таз.

— Проделай-ка этому молодцу свою экзекуцию, — наставлял Звонницкий, сидя на табурете у окна. — Да хорошенько проделай. Чтобы не заскучал.

Звонницкий, рассказывали, в давней своей молодости был каторжным, тоже пускался в побеги, был бит, теперь же тут состоял на бессрочном поселении.

Санитар, растопырившись на вялых ногах, плюхал на спину Алешке мокрую тряпицу, тер от шеи к заду, снова окунал в ведро и опять плюхал. Саднило и жгло, Алешка мычал, а чтобы мычание в крик не перешло, грыз смолевый угол скамейки и щепу не сплевывал, а сглатывал, сжевывая.

— Эта водица, Зыбрин, тебе знакомая? Твоя, твоя водица, — приговаривал Звонницкий с той же веселостью в голосе. — Быть тебе, дружок лазоревый, с наградой за открытие такое. Комендант вот представит тебя к Георгию. А что! Открытие натуральное...

Мимо Алешкиных ушей шли эти слова, его мутило, а в голове туманилось, как на тех гнилых болотах в тайге. Притерпевшись, он послабил в себе жилы, саднение сменилось покалыванием, а потом и вовсе не стало боли, его сморило, он впал в забытье.

— А что? Вот доложим коменданту, и пусть представляет к Георгию. Непременно к Георгию, — потом все дни забавлялся веселый доктор, разглядывая Алешкину спину. — Доложим, не утаим, оценивает пусть твои заслуги, оценивает.

Верно, Чурпых скоро затребовал Алешку к себе и, как после рассказывал Алешка, потчевал его чаем со всякими господскими деликатесками.

— Еще будешь бежать? — будто бы напрямик спросил комендант, нацелившись остывшим зрачком. — По совести, Зыбрин, отвечай.

— Коль по совести, то... — немного подумав, сказал Алешка, — то... побегу еще. Потому как такое дело. Потому как не могу никак без того, чтобы не бечь.

— Так, так, — комендант будто бы даже поощрил и глаза смягчил. — Из-за воли бежишь, из-за детей? Из-за детей или... или туда же, в эту... в эту... в революцию? — комендант поворотился и стал глядеть на стену, где висели ремень с кобурой.

— У меня свой интерес. У меня своя революция. — Алешка упрямо глядел на коменданта, а потом туда же, где ремень с кобурой. Там еще висела высокая рама с нарисованной женщиной. Женщина эта имела лицо почти круглое, освещенное, и черты надменные.

Комендант жил одиноко, хотя были у него и жена, и две выросшие дочери. Жена приезжала из города лишь по каким-то праздникам, да и то больше для того, чтобы изругать ленивого денщика и наставить нерадивого повара, а дочери не ездили к отцу и совсем. В молодости он был, говорят, видным, бойким гусаром, девок дюжинами завлекал, а потом на беду свою и сам завлекся, встретивши переселенку из Малороссии. Случилось это, говорят, где-то под Омском, у сельской церквушки, где переселенцы остановились, чтобы отслужить молебен.

Комендантша давно раздвинулась в мягких своих телесах, сварливой стала, только вот чувства у бывшего гусара, тоже постаревшего, остались, говорят, к жене такими же, как и прежде...

— Так, так, — комендант подернул щекой. — Ну, это уж так. У всякого своя молитва. Если бы мне доложили, что из-за революции ты бежишь, я, э-э, не поверил бы... У тебя свой ум... Жалко мне, что пропасть можешь, истинно русский мужик. Пропадешь.

Чурпых опять подернул щекой и выложил обе ладони на стол, они у него были длинные и сухие.

Алешке сделалось очень даже жалко самого себя, а комендант говорил:

— Нашел бы я тебе, Зыбрин, возможность... через прокурора нашел бы. Через губернатора. Отпустили бы тебя. Такая возможность нашлась бы. Если бы ты, Зыбрин, определялся по-другому... По-другому... Если бы ты по другим статьям шел. Политические такими работниками не бывают. Они лентяи и зловредные болтуны. А ты истинно русский мужик. Я бы тебя, Зыбрин, на свой прииск отправил. По-вольному. Живи себе и работу справляй. Бабу к себе бери, детишек. Но... разряд не тот, статья у тебе не та. Лечебницу мы вот налаживаем на минеральных водах... Да, доложили мне, что это как раз ты нашел эти самые воды, которые из-под горы в болото стекают. Хвалю. Но... не об этом. Лечебницу мы, говорю, наладим на водах. Монах при лечебнице будет. Опять бы вот... Я бы тебе вольную... Но опять же, говорю, не могу. Разряд не тот. Понимаешь?..

Так передавал Алешка. Но сам он так и не понял, зачем был зван к коменданту. Не затем же, чтобы попотчеваться чаем с колбасками, с конфетками да разговоры такие поразговаривать насчет житья-бытья.

В третий свой побег, это уж в 1911-м, он, Алешка, ушел прямо из копани. Ушел с артелью. Через пустоту, обнаружившуюся в середке горы, то есть через пещеру. А так как выход у пещеры оказался с другого боку горы, не внизу, а уж вверху, у самого гребня, то и дальше беглые держались того же гребня, хоронясь в тех высоких скалах, где из всего живого водились одни буренькие зверюшки пищухи, именуемые сеноставцами. Копешки сухой травы, заготовленные на зиму этими зверьками, были на каменных плитах, а сами пищухи глядели из щелей и о чем-то спрашивали: «Чек? Чек?» Может, о том, что это за оборванцы такие и куда идут?

Когда же сошли вниз, то на краю урмана встретили чистенькую деревеньку из дюжины дворов, крытых наглухо сосновым корьем. Тут взяли в запас муки и солонины. Запас пришлось делать воровски: ночью залезли через крышу в амбар, стоявший у леса, а потом уходили, стараясь не очень возбуждать собак. Встреча с таежным мужиком, живущим не пашней, а разным диким промыслом, опасна более, чем с казачьим разъездом иль караулом. За всякого доставленного в острог беглого, за живого иль за прибитого, награда мужикам одинаковая.

На реке, встреченной на пути, при виде другого берега, равнинного, с просторным пойменным лугом, сердце Алешки вдруг охватило болезненное томление от близкой и окончательной свободы. Беглецы обстирались, починились, отлежались, каждый себе представляя сладость уготованной впереди жизни, потом каждый побрел в свою сторону, по своей тропе.

Алешка свернул от реки вправо, пошел по разложине, выжженной недавним пожаром, где были черные, обугленные деревья-голыши. Когда наступил снова живой лес, попавшаяся тропа вывела скитальца на железнодорожный полустанок. Тут было всего два дома, над ними зеленые свечи пихт. «Хорошо бы раздобыть какую-никакую одежину, — подумал Алешка, затаясь за деревом и оглядывая себя совсем невесело. — Переодеться бы, да... Скинуть лохмотья. И еще бы чуть подстричься...»