Горькая линия - Шухов Иван. Страница 43
— Ну, ты хоть на подштанниках отыгрался. А я вон при родительском-то капитале на две четвертных из-за седла пострадал,— сказал Андрей Прахов.
— К ленчику придрался?— насмешливо спросил Федор.
— Сперва к ленчику. Потом на переметны сумы его сбросило: косину какую-то нашел. Словом, забраковал, и баста. А седло у меня, ребята, вот те Христос, было ч полном порядке,— поспешно перекрестившись, сказал Андрей Прахов.
— Што там говорить. Знам…
— Мастер-то один у нас всех седла работал. Не мастер — золотые руки…
— И што это он взъелся на меня, братцы? Обличьем, што ли, я ему не пондравился? Шутка сказать, я за эти сборы родителя в таки долги вогнал, што ему до второго пришествия из них не вылезти…— продолжал Андрей Прахов.
Еле-еле утихомирив непристойно расшумевшихся казаков, Егор Павлович сурово сказал:
— Ох, неладно вы судите, ребята. Страм слушать. К хорошему таки разговоры не приведут… На то ты и нижний чин, чтобы офицера бояться. Так мы, стары люди, службу свою соблюдали — не в укор господу богу и отечеству… А вам страмить отцовску честь такими разговорами совсем не пристало бы. Не по-казачьи это у вас выходит, ребята.
Старик хотел было распечь на прощанье и сына, и всех его друзей-приятелей. Но охмелевшие казаки уже не слушали его и еще громче и непристойнее стали поносить ненавистного им офицера. Неизвестно, чем бы это. могло кончиться, не загреми над рощей сигнал полковой трубы, возвестивший о последних минутах прощанья с уходящими казаками.
Невообразимая суматоха поднялась вокруг. В дубраве стоял теперь такой страшный гул от материнского плача, от пронзительного ржания строевых лошадей, от прощальных речей и криков провожающих, что казалось, сама сырая земля стоном стонала.
Простившись поочередно со всеми родными, Федор лихо вскочил в седло. Агафьевна, задыхаясь от глухих, похожих на смех рыданий, крепко уцепившись за вдетую в стремя ногу сына, удерживала его. И напрасно геройски крепившийся от застивших очи горьких слез Егор Павлович пытался уговором и силой оторвать от сыновнего стремени неразумную старуху. Ничего не хотела ни видеть, ни слышать она. Посиневшие от напряжения узловатые пальцы ее прочно держали стремя, а страдальчески искривленные губы жадно целовали и пыльный сыновний сапог, и холодную неласковую сталь стремени, и тяжелую пряжку подпруги…
Даша, безмолвно стоявшая в сторонке, не могла теперь уже пробиться к Федору сквозь плотно окольцевавшую его коня толпу родственников. Федор грустно и жалко улыбнулся ей и махнул рукой.
Грянул последний требовательный звук полковой трубы, строевик Федора заржал, у Даши похолодело и остановилось сердце.
Все было кончено.
Ослабевшие руки Агафьевны выпустили сыновнее стремя, и, обессиленная, она уже без рыданий упала на руки снохи Варвары.
Федор, бросив последний взгляд на Дашу, пришпорил коня.
Через четверть часа эшелона уже не было видно. И только оранжевое облако пыли долго еще висело над пустынной порозовевшей от заката дорогой, да все глуше и печальнее звучала далекая, затерявшаяся в предсумеречном степном просторе казачья песня:
Меркла слабо озаренная последними вспышками заката убегающая в степной простор дорога. А женщины долго еще бежали за уходящим в степь эшелоном…
Спустя пять дней эшелон казаков под командованием есаула Стрепетова прибыл к месту сбора всех девяти полков, сформированных на Горькой линии. Казаки расположились биваками в бараках и походных палатках на берегу степной речки Чаглинки, вблизи города Кокчетава. Сюда же начали подходить эшелоны других линейных станиц: здесь им предстояло переформироваться в полк, пополнить недостающее холодное оружие и обмундирование, а одновременно и провести несколько строевых учений.
В воскресенье, тридцатого июля, в день, свободный от строевых занятий, казаки отдыхали. Одни резались в карты, другие валялись по палаткам, отводили душу в песнях, третьи просто шатались по лагерю, томясь тоской и бездельем,
В этот день Федор Бушуев с утра не находил себе места.
Проснувшись поутру и лежа еще в палатке, он все старался припомнить сон, наполнивший его какой-то непонятной тревогой. Но вспомнить ничего не мог, кроме того, что снилась Даша. Он долго лежал, не открывая полусмеженных век, и то с грустью затаенно любовался привидевшимся ему обликом Даши, то с тоской вспоминал плачущую мать, которую никак не могли оторвать от стремени его коня, то всплывала в его памяти толпа ринувшихся за эшелоном женщин, среди которых он все старался различить Дашу…
В таком тревожном состоянии провел Федор весь день, слоняясь по лагерю от палатки к палатке.
Часу в пятом вечера, когда Федор стоял с группой одностаничников у передней линейки, из-за бараков вылетел дорогой фаэтон, запряженный парой великолепных рысаков светло-серой масти. Толпа казаков шарахнулась в стороны, дала фаэтону дорогу. В фаэтоне сидели два подвыпивших офицера. Один из них — сотник Скуратов, ловко выпрыгнув на ходу, обвел мутным взором казаков и, остановив свой взгляд на Федоре, крикнул:
— Как стоишь, сукин сын, перед офицером? Федор вытянулся в струнку.
— Почему мне чести не отдал?— понизив голос, спросил Скуратов, приблизившись к Федору.
— Виноват, ваше благородие,— глухо проговорил Федор.
— Что значит — виноват?!
— Виноват. Не заметил, ваше благородие.
— Как ты сказал? Офицера, своего командира сотни, не заметил?! Ты скажи лучше прямо — не пожелал замечать!
Федор молчал. Лицо строгое, сосредоточенное. И только сурово сомкнутые густые брови, мертвенная белизна щек да судорожный излом губ выдавали его смятение, обиду и гнев.
— Отвечай, когда тебя спрашивает офицер!— почему-то вполголоса проговорил, бледнея, Скуратов и, не дав Федору вымолвить слова, развернулся и наотмашь ударил его по лицу.
Пошатнувшийся от удара Федор закусил губу и на секунду прикрыл глаза. Вокруг стало так тихо, что было слышно, как заверещал в сухой траве кузнечик. И вдруг казаки, до сего неподвижно и молча наблюдавшие всю эту сцену, ринулись к Федору и в мгновение ока замкнули его и сотника в глухое кольцо.
— Это што же такое, братцы!— крикнул полурыдающим голосом Андрей Прахов.— Мы идем кровь за родину проливать, а они нашего брата ни за што ни про што по морде лупить будут!
— Как ни за што ни про што?! Ведь это он, сволочь, за коня Федьку ударил!— сказал Пашка Сучок.
И слова Пашки потонули в гневных выкриках казаков:
— Што ты на него смотришь, станичник, дай ему по уху!
— Бей его!
— Полыхни его шашкой — и вся недолга…
— Правильно. Давай я ему, варнаку, заеду…
Бледный, как полотно, протрезвевший Скуратов, затравленно оглядевшись вокруг, вдруг выхватил из кармана браунинг, изогнувшись, как для прыжка, бросился в сторону, сбил ударом плеча с ног Сашку Неклюдова и, прорвав кольцо казаков, пошел наутек к стоявшему в стороне офицерскому бараку.
Казаки с диким воем и улюлюканьем ринулись за сотником. Но Скуратов успел вскочить в барак и захлопнуть за собой на крюк тяжелую дверь. Казаки бросились было к окошку. Но в это мгновенье прозвучали три беглых револьверных выстрела — сотник стрелял из окна,— и раненный в ногу Сашка Неклюдов присел, обронив свой клинок.