Тот, кто не читал Сэлинджера: Новеллы - Котлярский Марк. Страница 37
В одной старой книге, которую когда-то очень давно маленькому Боре читали в детстве, были такие слова:
«Учителя спросили: “Кто, как ты думаешь, более велик — богач или мудрец?”
“Мудрец”, - ответил тот.
“Но почему тогда мы чаще видим мудрых у дверей богачей, чем богатых у дверей мудрецов?”
Учитель ответил: “Ибо мудрые понимают ценность богатства, но богатые не понимают ценность мудрости…”»
Давно это было, и название книги выветрилось, и автор забылся, но все хотелось Борису Пастернаку быть мудрецом, у ворот которого толпились богачи. Или хотя бы мудрецом, чьи слова передавались бы из уст в уста и чьи строки восторженные машинистки перепечатывали бы, как признание в любви.
Сегодня, после работы по домашнему хозяйству, Пастернак решил отписать Зельме Руофф, давней его корреспондентке, которая чуть больше года назад вернулась из заключения. Он сел за стол, вытащил писчую бумагу, немного задумался-и, спустя мгновение, стремительный летящий почерк (казалось, словно птица опустилась на страницу, подрагивая крыльями) стал покрывать пространство белого поля. Уместно было бы процитировать трепетные пушкинские строки — «Слова лились, как будто их рождала Не память рабская, но сердце…»-но: слишком смиренен был тон послания, слишком смачно очерчены контуры маски. Каждую фразу продумывал изощренный ум поэта, выстраивал логистику повествования, памятуя прекрасно, что — в противном случае — строчки нахлынут горлом и убьют; вот почему от шуток с этой подоплекой он отказался наотрез; вот почему столь искусно и разумно плелись слова, плетясь в стороне от строго защищенного сердца.
Борис Пастернак писал Зельме Руофф о своих взаимоотношениях с Райнером Марией Рильке, о том, какую роль в его жизни сыграл этот человек. Казалось, что Пастернак, рассказывая о Рильке, отступил на шаг назад, склонив в почтении голову, и даже не пытается поднять глаза кверху.
«…Он жаловался Цветаевой, что я больше не пишу ему… — писал Пастернак в письме к Руофф, — и что это огорчает и заботит его. А мне не хотелось разменивать и растрачивать желания повидать его (мечтал к нему поехать) в переписке, от которой я нарочно воздерживался. И вдруг он умер…»
— О чем еще спрашивает Зельма Федоровна? — сказал Пастернак вслух. — Ах да, о моих стихах.
Он вздохнул, отгоняя от себя назойливые мысли, и снова прилежно взялся за письмо:
«Мне кажется, у Вас превратное представление обо мне. Стихи значат гораздо меньше для меня, чем Вы, по-видимому, думаете. Они должны уравновешиваться и идти рядом с большой прозой, им должны сопутствовать новая, требующая точности и все еще не нашедшая ее мысль, собранное, не легко давшееся поведение, трудная жизнь.
Я так и не сделал за все свое существование ничего особенного, а у меня уже есть неизвестная мне мировая судьба за нашими пределами. Она стала докатываться до меня и застает меня врасплох, неподготовленным, с пустыми руками, потому что то единственное, чем бы я мог ей ответить ей, мой роман, не может быть напечатан…»
Вернувшись из Брюсселя утром 12 мая 2006 года, Марк Карми решил в тот же день записать свои разрозненные впечатления от бельгийской столицы. Его оставило равнодушным посещение королевского дворца, где ему удалось побеседовать с каким-то важным сановником из бельгийского правительства, чуть ли не министром народного образования. Министр был важен и плыл, как майский жук, по дорожкам Ботанического сада, примыкавшего к дворцу.
В таверне с названием «Кашляющая вошь» к Марку пытался цепляться игривый мужчина со слегка подкрашенными глазами, а в ночном кафе «Рандеву» его собеседником оказался молодой бельгийский поэт. Он упрямо доказывал, что литература давно уже умерла и стихи никому не нужны, да и носят они преимущественно физиологический характер, являясь результатом отплевывания и отхаркивания.
— Я понял, Марк, понял, — кричал поэт, сдувая пену с пивной кружки, клейменной этикеткой «Хуэ Гарден», — я должен написать роман «Брюссельские кружева»! Синтетический роман, сочетающий прозу и поэзию, публицистику и фееричность газетного факта…
“Брюссельские кружева”… - так начал Марк свои записки. — Это впрямую отражает ощущение от города. Он, и в самом деле, напоминает хитросплетенные кружева, которые, виясь, образуют затейливое кружево улиц, проспектов и скверов…
Как у любого города, у Брюсселя есть свой исторический центр, который венчает знаменитая “Гранд-плас”-“Большая площадь”, или как ее еще называют, “Кружевная площадь” — небывалой красоты место, замкнутое между квадратом зданий, выстроенных в Средние века, с огромной колокольней, зданием ратуши, подсвеченным по вечерам удивительным сочетанием световых гамм. После 11 вечера здесь образуется кружево светомузыки…»
Карми, улыбнувшись, вспомнил, как впервые оказался на «Гранд-плас».
Было тепло, и на площади, не спеша, гулял праздношатающийся народ, кто-то сидел прямо на мостовой, так как она впитала, вобрала в себя тепло ушедшего дня. Со шпиля на площадь глядел розовощекий ангел, вытянувшись во весь рост своего золотого тела.
Марк и его друзья сидели в одной из таверн и пили знаменитое пиво, которое изготавливается по особому рецепту в одном из бельгийских аббатств (и только там). Все внутри было обито деревом, играла тихая музыка, а в окне, как на полотне экрана, демонстрировали фильм о «Кружевной площади»…
«Уйдя в проулок, мы наткнулись на позолоченный барельеф с задумчивым мужиком, растянувшимся в горизонтальном положении, — продолжил свои записи Марк. — Это, если я не ошибаюсь, было сделано в честь одного из первых бургомистров Брюсселя.
Существует примета: надо коснуться рукой нескольких частей тела бургомистра и выбитой на плите надписи, чтобы тебе сопутствовала удача.
Видимо, об этом обычае известно многим, так как “места касаний” блестели, как самоварное золото, в отличие от “неприкасаемых мест”, побуревших от времени…
Уже днем я снова побывал на площади, свернул с нее и попал в переулок, где находится скульптурка знаменитого писающего мальчика. В этот день мальчика “одели” в одежду израильского киббуцника — в честь Дня Независимости Израиля.
(Киббуцник — это человек, живущий и работающий в киббуце — в израильском “колхозе”, если проводить какие-то аналогии. Хотя на самом деле любой израильский киббуц — по сравнению с истинным колхозом — это просто рай небесный.)
Мальчик стоял, веселый и хмельной, и, глядя на столпившихся у ограды туристов, писал, не переставая, словно желая напомнить о давней легенде.
Впрочем, предприимчивые феминистки в начале 80-х годов заказали какому-то местному скульптору статуэтку, расположенную неподалеку от шаловливого писуна — и так возникла “Писающая девочка”. Она таится в небольшом переулке, рядом с какой-то не в меру шумной таверной, сидит на корточках и скромно писает, в отличие от мальчика.
Говорят, что где-то неподалеку есть еще и фигурка писающей собаки — так что набор писающих получился полный. Не хватает, наверное, писающего короля Альберта, который ныне якобы повелевает страной…»
Собаки вне времени и одиночества
…На длинном, растягивающемся до бесконечности поводке, бразды пушистые взрывая, взвывая от звенящего ощущения собственной свободы, эта тройка, казалось, таранила пространство. Грациозная афганская борзая, прогибающаяся, как лекало, настороженная немецкая овчарка, чарующая своим тяжелым взглядом, и петляющий пятнистый далматинец, напоминающий (и по сходству слов) долму — продолговатый обвязок из виноградных листьев, начиненный рисом и мясом: вся эта великолепная тройка тревожно повиновалась своей хозяйке — повелительнице поводка. Повадки псов, песьи привычки, пение лая настолько были знакомы этой юной особе со скособоченной челкой, что без особого труда она ладила со своими питомцами.
Как ваза из синего стекла, стоял нахмурившийся морозный вечер. Город горел неоновым синим пламенем, подмигивали фонари, и чудилось, что невозможно отделаться от ощущения вялой вязкости времени. Может быть, это связано с климатом, может, с определенными внутренними особенностями горожан? А может, с отсутствием перспективы? С неопределенностью жизни? И тем, что главное в ней — выживание?