Батискаф - Иванов Андрей Вячеславович. Страница 30

(Еще позже мать все перевернула и говорила, будто сосед приходил не до того, как умер, а после.)

Адвокат пил и путался во времени; иногда он принимался за работу по ночам; я слышал, как он гремел бутылками, они катались подо мной, как колеса… однажды я проснулся от грохота, между половицами пробивался свет, я лег на пол и посмотрел вниз, увидел его, он отряхивался и чертыхался… несколько дней я за ним наблюдал… он ходил и сам с собой разговаривал… сумасшедший, думал я, не дай бог мне когда-нибудь понадобится адвокат (я даже представить себе не мог!).

Стоял 1995 год… кажется… теперь не уверен… может быть, это был 1994-й… я не помню, не следил за событиями в мире, не смотрел телевизор, разве что включал финский канал, для фона, чтобы ощущать себя в Финляндии; и газет, само собой, не читал (эта странная привычка у меня завелась в последнее время в Швеции: я выхожу на общую кухню, делаю себе кофе или чай, беру свежую газету и начинаю ее крутить, листать, никак не могу оставить, я никогда не думал, что смогу получать от этого наслаждение, полагаю, что тут дело в шведском, я его никогда не учил, а многое понимаю, от этого и наслаждение, заглядываю в газету, выхватываю фразу и с удивлением понимаю ее, так я могу долго играть, но по своей сути я не читаю, а просто понимаю текст, не придавая содержанию особого значения), и не следил за временем. Хозяева тогда выныривали повсюду, они возвращались из России, совершенно русские на первый взгляд люди; по закону о реиституции получали собственность, которую потеряли в советские времена, когда их насильно вывезли в Сибирь. Этот тоже из Сибири приехал — в дубленке и кроличьей шапке-ушанке. Как только он появился, так сразу мы оказались квартиросъемщиками. Незаметно задолжали за квартиру, и порядочно. Мать, наконец, потеряла работу: завод закрыли (она долго на что-то надеялась), и он превратился в груду хлама, стал похож на фрагмент из документальных съемок Второй мировой. Впрочем, она там никогда особенно ничего и не зарабатывала, чуть больше моих крох. Нам всегда не хватало даже себе наскрести на еду, не говоря уж о квартплате. Тут еще хозяин у дома объявился и сразу договорился с адвокатом, не знаю, что они там прокрутили, адвокат съехал, на его место вселился хозяин, строгий, тяжеловесный мужчина с влажным рукопожатием и сальными глазками, отложившейся ненавистью в складках у рта… он сразу же залепил дырку в потолке, я не мог за ним наблюдать… но я слышал: работы продолжались, я слышал его рассказы — не знаю, кто к нему приходил, но я отчетливо слышал голоса: он слабо говорил по-эстонски, медленно, старательно выговаривал простые конструкции, поэтому я мог понимать… Его отец был расстрелян, а самого его с матерью и младшим братом отправили вагоном в Сибирь. Брат его умер от коклюша в пути. А этот выжил, цеплялся за жизнь, клялся вернуться на родину, и вернулся, получил то, что ему принадлежало по праву. Устраивал собрание раз в месяц. Познакомился со всеми жильцами. Рассказал, каково ему было жить в России с «волчьим паспортом». Прожил жизнь, как сам выразился, со стиснутыми зубами. Настоящая бульдожья хватка: его губы двигались, а за ними рядком стояли крупные, как патроны, один к одному плотно пригнанные зубы — настоящий цепной пес. Таким его сделали Сибирь и Урал… Первым делом он врезал замок в дверь подъезда: береженого Бог бережет, но не сбережет того, у кого хорошего замка на двери нет. Пришлось дать ему ключи от нашей квартиры, чтобы он с мастерами, когда нас не было дома, мог приходить и чинить наш прохудившийся балкончик. Покоя не стало. Проходной двор: только сел за машинку, как уже завозился в замке ключ… пошел на кухню чаю согреть — входят мужики, и он за ними: Хозяин! Он шумно переставлял мебель и ходил под нами, ни на минуту не давая забыть, что мы ему должны… в любой момент могли оказаться на улице… как только у нас появился долг, он стал нам улыбаться, и с каждым месяцем улыбка его становилась шире и шире: промелькнет с эстонско-русским словарем и улыбнется. Как-то мы встретились случайно в городе, и там я не почувствовал его власти — обычный незнакомец, ничегошеньки я ему не должен! Он остановил меня, завел какой-то бестолковый разговор. У меня тогда был слабый характер, я не умел послать человека подальше, стоял и вежливо выслушивал… Мы проговорили полтора часа у памятника Таммсааре. Было глупо с ним говорить. Говорил в основном он, а я безвольно смотрел ему в рот, бродил по его лицу, кивал… никак не мог отцепиться. Он говорил с отвратительными паузами, которые наполнял каким-нибудь тянущимся звуком, тянул воздух сквозь зубы — странный шипящий звук. Он поведал мне о том, что всю жизнь в ссылке мечтал об этом возвращении домой, мечтал, что когда-нибудь он будет жить в своем доме, в родном — обвел рукой все вокруг — городе (жест был какой-то нехороший, интонация тоже, он сказал это так, как будто Таллин был не моим родным городом, или Таллин стал не по праву моим родным). Ребенком в школьных библиотеках он брал книги с фотографиями Таллина, рассматривал их, там были: памятники, башни, церкви… вся эта красота у меня была отнята на многие годы, сказал он, и вот я все это себе вернул, наконец-то!., назло коварному соседу… Он сообщил, что — вне литературной программы — он прочел «Правду и справедливость», у него была своя, отдельная программа — список книг, список вещей, которые должен был знать эстонец, он придумал себе, каким должен быть эстонец; в Сибири это получалось с трудом, но он многое преодолел, он приехал в Эстонию настоящим эстонцем, осталось довести до блеска знание языка, ну, за этим дело не станет… у памятника писателя он торжественно пообещал, что прочтет Tode ja oigus [46] — все пять томов в оригинале!

Часто поднимался к нам, требовал очищать от снега балкон, сбивать сосульки, снимать наледь: снег таял, заливал ему стены и потолок. Заходил проверить, все ли мы убрали, поменяли ли счетчики, то да се. И опять про снег… Ему натекло, опять и опять! Он засмолил нам балкон, поставил прорезиненные маты там, где проходили водостоки — все равно текло, хоть ты тресни! Он злился, приходил с мастерами, они ползали по балкону, влезали с головой в простенок под жестяные скаты, изучали водостоки и трубы: черт его знает, Карлыч, говорили работяги ему, ни хуя тут не видно!.. Я выносил за ними мусор, выметал опилки, мыл пол. Мать слегла с ревматизмом. Ее скрутило, когда она вешала флаг 24 февраля. [47] Хорошо не свалилась с лестницы. Я ее снимал, как кошку с дерева. Её всю скрючило. Это оттого что она где-то потолки красила, в каких-то мастерских. Она бралась за что попало. Красила ночи напролет. За гроши! Теперь ее перекосило. Я работал дворником вместо нее. Удерживал место. Это было непросто. Дворники вели ничтожные войны за право убирать больше домов, подъездов, лестничных пролетов и подоконников и т. д. Они слетелись как стая ворон, требуя поделить участок, который убирала мать, как будто она умерла. Начались инциденты с мордобитием, тактические выбросы мусора на вражеской территории, обвалы снега, поджоги, интриги, сплетни, взятки. Я махнул рукой и не вышел с ними собирать ветки, послал всех к черту (могли ведь и покалечить ненароком). Заперся в сторожке. Сторожил по двое суток кряду. Денег от этого не прибавилось. Долг рос с каждым месяцем. Хозяин поднял квартирную плату. Однажды я вообще не смог попасть в дом, потому что он снова поменял замок. Пришлось кричать, кидать в окно камешки. Ему показалось, что кто-то ночью шастал в подвале, — так он это объяснил, выдавая ключи. Вдобавок повесил тугую пружину, и все двери в городе стали с трудом открываться! Я экономил на всем, но это не помогало. Двери сделались неприступными, люди затаились: кто-то прокручивал что-то и молчал, гнал металл или машины куда-то, никому не хотел сообщать, открывали киоски, щурились, скрипели: ну, знаешь — совсем другая речь, словечки с замочками, побрякивали, кто-то нашел теплое место и молчит… человек человеку капкан… западло… мина… Я экономил, чтобы купить брюки, надо было как-то одеваться, на меня смотрели странно, я чай не пил — пил воду, — чтобы на брюки скопить. Не помогло. Двери срослись со стенами. Люди замкнулись. Не подковырнешь. Даже в мою сторону не бросали взгляда. Проходили мимо. Перестали замечать… я больше ничего ни для кого не значил… прекрасно: столько воздуха, если б они знали, от скольких ненужных забот они меня освободили своим высокомерием, появилось больше времени… что с ним делать?., я писал… все заносил: промелькнуло рыло в газете — ага, от меня не уйдешь, я все описал, всех, и Хозяин туда же, из-за него я остался без штанов: пришлось ему заплатить, он был вне себя, поднялся к нам, мать начала спрашивать о воде, а он: нет, я не о воде пришел говорить — и по голосу, по настрою, по тому, как он решительно мотал головой, по той маске, которую он напялил, я понял: долг пришел выдирать из нас… зубы, зубы блестят, вот-вот вцепятся, я молча юркнул в мою комнату, из тумбочки моей достал из готовальни деньги (крупнее контейнер мне не требовался) и вынес ему, до того как он успел начать, протягиваю: семьсот пятьдесят крон… он на деньги смотрит, очки поправляет, на меня — на деньги — на меня — на деньги… что это?., вам, мы ведь должны заплатить: за квартиру и электричество, как договаривались… Он взял деньги и ушел… Потом еще возвращался с какими-то платежками, я уже не знаю, что они там с мамой решали… я ходил в старых брюках и дядиной куртке, бегал с чеками на собачью еду — выменивал для нас мясо, собаке мать варила кашу на костях, а мы ели мясо с тех костей… я шел на мелкие преступления: позволял ребятам тишком вывозить мебель со склада… и фабрика вдруг закрылась… последние деньги я опять частично уплатил за квартиру, остальное пустил на траву, курил и шлялся у моря… В таком состоянии, на одном из слепых поворотов, я встретил Перепелкина.