Батискаф - Иванов Андрей Вячеславович. Страница 28
Но стоило ему приоткрыть пленку, впустить лучик света, как меня обдавало холодом и начинало трясти, я требовал, чтобы он залепил окно и не отдирал пленку. Дверную щель внизу я заделывал полотенцем, — дабы оно крепче сидело, я его слегка увлажнял.
— У нас и так нет свежего воздуха, — вздыхал Хануман (уже тогда ему зачем-то был нужен свежий воздух).
У Ханумана был сундучок, в котором у него были разные тюбики и пузырьки, и еще много различных лекарств; когда Хануман видел, что я улегся на полу, он с ворчанием открывал свой сундучок, доставал оттуда маску для глаз, нюхал немного что-то из пузырька, намазывал лицо, за ушами и на шее, отчего по комнате распространялся приятный запах сандала и еще чего-то, и тоже перебирался на пол.
Мы лежали валетом.
Я всегда отворачивался к стенке, где была приколота фотка, которую он мне подарил. Я зажигал чайную свечку и ставил ее на тумбочку, что стояла у стены; она освещала стенку, где висела фотография. Я смотрел на нее: пламя свечи гуляло, и парнишка на тахте шевелился, засовывал себе в рот дуло поглубже, а потом вынимал, колени его тоже сдвигались и раздвигались, складки на одежде шевелились, мальтийский крестик на груди поблескивал. Он откладывал свое громоздкое оружие, и в его руках оказывались карандаш и блокнот, парнишка что-то писал, сосредоточенно… Я смотрел на него и напевал про себя Непрерывный суицид…
Я много раз просил Ханумана не ложиться на пол, меня это смущало; я просил его не делать этого, потому что у меня были причины лежать на полу, у него спина не болела из-за кушетки, ему не стоило цеплять невралгию, но он отвечал, что если останется лежать в постели, то будет чувствовать себя по отношению ко мне хозяином, человеком более высокой касты, а ему этого не хотелось, — «потому что ты лежишь как untouchable», — добавлял он.
(В самом начале нашей дружбы он ко мне относился очень хорошо, и я наивно полагал, что он всегда ко мне будет так относиться.)
Подозреваю, что лежал я действительно очень кротко; я это и сам чувствовал: поджав ноги и прикусив губу (прикус мертвеца). Должно быть, я вызывал в нем жалость, которая впоследствии переросла в чувство превосходства (я это позже почувствовал, когда было поздно и ничего изменить было уже нельзя), но мне было наплевать. Я лежал и разглядывал фотокарточку и забывался, засыпал, проваливался в сон, в котором сам оказывался там, на тахте, с пистолетом во рту…
У меня ныла спина. Не спалось. Мутило. Жег много свечей. Зажгу и смотрю… Пламя колеблется, и меня покачивает… Как на корабле… рядом со мной сосед по каюте — парнишка с пистолетом… его тоже покачивает, он тоже страдает от морской болезни… «И тебе херово?» — шепотом спрашиваю я, он поворачивает в мою сторону свое тонкое лицо, смотрит пронзительно холодными глазами, кивает и отворачивается, закладывает дуло пистолета в рот и… еще немного, и меня вывернет!
Особенно плохо мне становилось после работ на кухне; приходилось мыть тарелки, а на перчатках и щетках Хотелло экономил, моющие средства были ужасно вредные, руки вспухали, трескались, в одежду въедался омерзительный запах объедков, и все это напоминало «Макдоналдс», в котором я недолго поработал после того, как меня уволили с мебельной фабрики, где я работал вахтером. Со мной там работали очень странные типы: все русские, в основном старики, ругали власть, ненавидели эстонцев, ни о чем другом, казалось, не могли говорить, только о деньгах, погоде и об эстонцах. Пуще прочих заходился Колпаков, единственный молодой, лет на десять старше меня, не больше, дежурить с ним в паре было пыткой. Издалека он походил на бомжа: худой и сплюснутый, робкий, словно боялся окрика, так как он когда-то возил одежду из Польши и Литвы, у него она была закуплена на много лет вперед, он носил ужасные дешевые мешковатые пуховики, которым не было сносу, из капюшонов пуховиков выпадали клочья серого искусственного меха, а из подкладки летели пух и перья, уборщицы на него ворчали. Я находил эти перья повсюду, я любил побродить по коридорам и цехам опустевшей фабрики (пустой цех утомленно поскрипывает, как бормочущий во сне работяга), в такие минуты я представлял, что весь мир прекратил свои работы, заглохли и встали все станки, по длинному освещенному уличными фонарями переходу я покидал фабричное здание и неторопливо шел в административный корпус, там было еще больше этажей — раздолье для такого бездельника, как я! Связка ключей бряцала весомо, чем темней становилось, тем больше в этом позвякивании обещалось возможностей… Нарочно не включал свет, садился посреди конференц-зала и сидел, минут двадцать, просто сидел и растворялся в сумерках, позволял похрустывающему паркету подкрадываться ко мне, вверял себя звукам сонного здания, забирался на крышу, изучал подвальные коридоры… и обнаруживал перья Колпаковского пуховика в таких местах, куда нам не следовало забираться… понятное дело я — меня влекло любопытство, я стремился уйти так далеко, чтобы это походило на обморок, так далеко, где ты не помнишь себя, где тебя не тяготят обязательства… Колпакова влекли личные интересы, он воровал, и в конце концов его за это и уволили. Он носил бороду, тяжелые тупоносые боты с резиновым голенищем на шнурке, его «петушку» было не меньше пятнадцати лет; он мылся в общественной душевой во время каждого дежурства: «покарауль покамест, а я пойду урвать водицы, — говорил он, — а потом ты, если хочешь», — я, разумеется, не хотел; стариковское нательное белье, серебряный крестик, тонкое обручальное кольцо, скрепки, спички, ватки для ушей… было много всяких мелочей, которыми Колпаков себя окружал, сидя за столом, зевая у окна, он бессмысленно вертел коробок или теребил цепочку на шее, у него были бледные червеобразные пальцы, он ими теребил бородку… ах да, это противное движение рукой, почти тик, потрясти кистью, чтобы поправить старые механические часы. Дед подарил, горделиво показывал. Часы были с трещинкой… жаль, вздыхал он, стекло уже никто не поменяет, потому что такого стекла просто нет. Не осталось людей, которые могли бы ему починить эти старые советские часы… скоро вообще ничего не останется, говорил он… о Советском Союзе и не вспомнят… некому будет вспомнить… А какая была система!., какая была машина!., и всем жилось хорошо, у всех была работа, молоко десять копеек стоило… десять копеек… и горько усмехался… любил вспоминать старые анекдоты, расскажет и сам смеется… Смех у него было скрипучий, сложный, как старый коленчатый трубопровод, состоящий из нескольких припадочных перекатов, — Колпаков заходился взахлеб, тряс головой, просыпая перхоть, притоптывал ногой, утирал слезы. [43]
Он придумал схему с чеками на собачью еду (я совсем еще не знал его и думал, что он делится с нами, помогает старикам и мне, студенту, а на самом деле он делал нас сообщниками из трусости) — отличная была схема: мы покупали еду у его приятеля в частной лавочке, брали кости за бесценок, а он нам выдавал талоны с подписью, на десять килограмм мяса — так нам удавалось выкраивать немного налички, которая все равно таяла, как дым сигарет, которые тоже было не достать… Сигареты — это трагедия моей жизни, восклицал Колпаков, извлекая из внутреннего кармана записную книжку, слюнявил пальцы… когда-то, еще в восьмидесятые, он учился в Тарту, на журналистике… допускаю, что врал… но журналистом хотел быть, отсюда и записная книжка… мечтал работать на радио, ходил устраиваться — не взяли… это тоже было записано в блокноте… не взяли… горько… так он их по телефону доставал… каждое дежурство включал радио, учил эстонский, а затем, прочистив горло (я понимал: начинается), он подтягивал телефон и звонил… Здравствуйте, говорит Юрий Колпаков!., его радушно приветствовали: Здравствуйте, Юрий!.. Давненько Вы нам не звонили!.. Как поживаете?.. Ничего, помаленьку, важно отвечал Колпаков, проглатывая ком волнения, белые пальцы накручивали шнур… Дорогие радиослушатели, к нам присоединился неизменный гость и — даже более того, не побоюсь этого сказать: постоянный участник нашей передачи — Юрий Колпаков!.. У Вас, Юрий, конечно, есть особое мнение насчет элитных, так сказать, парковочных мест в центре города… вы, наверное, автомобилист и вас это касается напрямую?.. Да, конечно, говорил Колпаков уклончиво (пальцы теребили страницу журнала дежурств, хватали карандаш), меня это касается непосредственно и поэтому я вам сейчас скажу… и он нес чушь, а его немыслимо троллили, и он этого, конечно, не понимал… мужики на фабрике его тоже подначивали… ну, достань свою книжечку, Юра, зачитай нам, что у тебя там?., у тебя ведь там все-все записано… да, кривил он губы, записано, смачивал пальцы, я вам скажу… старики улыбались, разевали рты — сейчас будет номер, сейчас наш Колпаков выдаст свои перлы, все облизывались, чесались, потирали ладони, ну-ну, Юра, давай, плесни нам на старые раны… сейчас я вам, сейчас… он делал это с пренебрежительным видом, как старые картежники бьют картами с кажущейся ненавистью к картам, он не щадил страниц своих блокнотов, на самом деле Колпаков систематизацией своей ненависти выражал брезгливость к другим, к тем, кто, по его мнению, только чесали языками, в то время как его блокноты ломились от зарубок, что оставила жизнь на его судьбе, он вел учет своим неудавшимся проектам, все провалы и начинания были подробно описаны… вот свеженькая запись: жена зарплату чековой книжкой получает — понимаете? Потому что крон не хватает. Всем эстонцам на работе деньги выдают, а ей — чековую книжку. Унизительно. Плюет на пальцы. Листает. Бормочет: вот мои планы по борьбе с жизненными трудностями, мои подвиги, так сказать… Эх, чего тут только нету! С 1989-го по 1991-й — челноком в Вильнюс, дальше в Польшу и обратно. Вот, с марта по октябрь 1990-го работал на рынке — продавал дамскую обувь и спортивную одежду, с ноября по декабрь — торговал картошкой, и копал тоже… Вот тут, не так давно, мы начали продавать одежду из химчистки. Он обводит всех взглядом из-под очков и, понизив голос, объясняет: там теща работает, недалеко от Кентманни. Клиенты иногда оставляют одежду, не приходят за ней. А там такие клиенты, иностранцы, дипломаты, у них одежда ух какая, сами знаете, как иностранцы одеваются. Это моя идея — потихоньку продавать. Они забудут, а мы продадим незаметно. Или вот, купили в секонд-хенде, отстирали, продали. Я придумал! Моя голова. Да только все равно не хватает. Снова смотрит в записную книжку, листает. 1992 год — Германия. Листает, листает… Его спрашивают: что там было, в Германии-то?.. Он — мрачно: Ничего. Пусто. Нет, я там сдавался… в азюльбеверберы… [44] Хуйня, проехали, вот… Улыбается. 7 декабря 1993 года, важная запись: меня арестовали за продажу сигарет без лицензии и соответствующего разрешения. Продержали десять суток и отпустили, без суда, но — с конфискацией. Дальше: химчистка… химчистка… Съела меня эта химчистка. Лучше б совсем ничего не делал! Чужую одежду отстирывать и продавать унизительно, да и заработок копеечный. Тьфу! Сколько лет коту под хвост! А вот запись — 12 апреля 1994 года (я уже с вами тут работал): «Негр». Все заволновались: негр?., какой негр?.. Пункт называется — «Негр». Неужели не рассказывал?.. Все заерзали: а ну, давай рассказывай!.. Приосанившись, Колпаков рассказывает… Иду я как-то по улице Харью, смотрю, стоит напротив «Лугемисвара» [45] негр, диковинка, часто ли встретишь? А этот играет на саксофоне, и перед ним чехол, а в чехле, сами понимаете, деньги. Люди проходят мимо, деньги в чехол бросают. И не просто мелочь какую-то, а бумажные деньги, серенькие двушки с Бэром, желтенькие с Паулем Кересом… понимаете?.. желтенькие — пятерки, блин! Я встал в сторонке, смотрю в этот чехол и понимаю: да на это жить можно! Две кроны — бутылка пива. Уже! А мне много ли надо? Парочку вечерком выпил перед телевизором, сигаретку выкурил, да и все. Остальное жене, принес, отдал, мужчиной себя почувствовал. А тут — негр! На улице Харью! Исторический центр города! Стою я, значит, смотрю. Вдруг вижу: к негру подходят полицейские… Любопытно. Подходят они к нему, как ко мне тогда, когда я стоял с сигаретами. Задержал дыхание, жду. Думаю: сейчас загребут! Они документы спрашивают. И тут он с ними заговаривает — на эстонском языке! Достает из кармана паспорт — синий! Они отдают ему честь, желают удачи и идут себе дальше, а он продолжает играть… Можете себе представить, что я в этот момент ощутил?