Бес в серебряной ловушке - Ягольницер Нина. Страница 81

Уже сейчас лишению выходных он без раздумий предпочел порку. Ему невыносима дальнейшая изоляция от мира.

Сейчас же юнца ждет томительное заключение, долгие часы скуки в темноте, боль от побоев, тяжелые мысли. Он возненавидит все и всех. Полковника, однополчан, синьору, один вид и запах своего узилища. И тогда, истерзавшись своим одиночеством и вырвавшись на свободу, в первое же воскресенье он бросится прочь из особняка, позабыв обо всем. Куда? Только в одно место: к единственному другу, утолить мучительный голод простого человеческого тепла, цену которому знают лишь те, кто долго был его лишен. Мак-Рорк устремится к Пеппо Гамальяно, и уж тогда полковнику останется только не оплошать.

Глава 23

Благочестивый и неискренний

Сестра Фелиция распахнула дверь, не стучась. Она не была бесцеремонна от природы, но годы монашества, посвященные заботе о ближнем, воспитали в ней глубокое знание слабой людской натуры. А посему неусыпное наблюдение за вверенной ей отроковицей сестра находила своим абсолютным долгом, и условности тут были излишними.

Войдя в келью, едва освещенную серым маревом ранней зари, пробивавшимся в узкое окошко, монахиня с огорчением убедилась: ее бдительность была оправданна. Паолина и не помышляла о молитве. Стоя на коленях, она любовно заплетала волосы в затейливую косу. Вспугнутая скрипом двери, она на секунду застыла и тут же торопливо начала укладывать косу на затылке. Чепец и велон все еще лежали поверх одеяла, а на полу из-под складок рясы стыдливо выглядывал гребень.

Монахиня покачала головой:

– До завтрака всего двадцать минут, Паолина. А ты, вместо того чтобы вознести хвалу Создателю за наступивший день, обихаживаешь волосы. Любование плотью – от гордыни, дитя. А гордыня – великий грех.

Паолина чуть сдвинула брови:

– Я прочла утренние молитвы, сестра, и не делаю ничего дурного. Вы сами меня учили, что надобно содержать себя в опрятности и уважать дары Господа. Разве плоть – не один из его даров?

Монахиня нахмурилась: склонность девицы перечить на каждом шагу была самой несносной ее чертой.

– Плоть – тюрьма духа, Паолина, – отрезала она, – и ее надобно не лелеять, а усмирять, держать в строгости и упражнять страданием, дабы возвыситься над ней.

Но отроковица закрепила последнюю прядь и поднялась с колен:

– Но, сестра, если так, зачем же тогда мы заботимся о больных? Почему пытаемся облегчить их муки и задержать их дух в теле, если страдание так полезно, а плоть – всего лишь тюрьма?..

Она не успела договорить, когда жесткая ладонь хлестнула ее по губам.

– Бесстыдница! – сурово припечатала монахиня. – Глумление над милосердием – что может быть омерзительнее?!

– Я не глумилась, сестра Фелиция! – Голос девушки дрогнул. – Я просто спросила о том, чего не понимаю! Что в этом омерзительного?

Но монахиня лишь указала на чепец:

– Покрой голову, пора в трапезную. – Она помолчала и добавила уже мягче: – Я буду сегодня еще горячее молиться за тебя, Паолина. Сам лукавый стоит у твоего плеча, смущая тебя своим шепотом и внося смуту в твою душу. Не дай ему побороть себя, дитя.

Упоминание о лукавом произвело волшебное действие. Только что упрямо сжимавшая губы, Паолина вспыхнула горячим румянцем, мгновенно надела велон и, смиренно потупив взгляд, последовала за наставницей.

Идя по темному коридору к трапезной, сестра Фелиция удовлетворенно отметила свою маленькую победу. Она все же сумела достучаться до своей подопечной. Убояться греха – уже означает сделать первый шаг по тропе к праведности.

* * *

Работа в госпитале не была основным послушанием Паолины. Она занимала лишь два утренних и два вечерних часа четыре раза в неделю. Все прочее время прислужница посвящала стирке, щипанию корпии и другим хозяйственным делам, большей частью тяжелым и грязным. Но Паолина предпочитала любой, самый каторжный труд этим страшным шестнадцати часам.

Все помещения, отведенные больным, были полны душного, густого, горького людского несчастья. Монахини тенями скользили меж коек, провожаемые криками, хрипом, бормотанием, мольбами и плачем. Они давно не ужасались, привычные к зрелищу страданий, лишь в самые отчаянные моменты беззвучно шептали молитвы и продолжали свои неустанные хлопоты.

Но Паолина не обладала ни их опытом, ни выдержкой, ни умением отгораживаться от чужой боли стеной философского смирения. Дочь зажиточного отца, выросшая в деревне, где даже бедняки имели клочок земли и кое-какую скотину, она не знала прежде облика настоящей нищеты. Эпидемии и бедствия счастливо миновали пору ее детства, и все шестнадцать прожитых лет Паолина провела в уверенности, что мир – место, не лишенное невзгод, но все же светлое и на свой лад справедливое.

За короткое же время, проведенное в Венеции, девушка успела повзрослеть на целые годы, а в душе щепкой застряла детская обида, что ее обманули, обокрали и вышвырнули за порог того уютного мира, который жил по ее представлениям.

Мир же большой и настоящий оказался совершенно иным. Он был до краев полон зла и несчастья. Несчастье это не было красивой печалью молодой вдовы или трагической сагой о гибели героя. А зло совсем не походило на грозных чудовищ из сказок, которыми забавляла Паолину мать.

Несчастья мира были грязными и убогими, а зло – грубым и скотским. Нищие, покрытые язвами, пропитые, лишенные зубов и волос, изувеченные – они одним видом вызывали у Паолины содрогание. Но некоторые поднимали безобразные лица и, ощупывая прислужницу липкими взглядами воспаленных глаз, скрипуче говорили ей отвратительные сальности. И девушка душила в горле плач, стискивала зубы и с ужасом ощущала, что не понимает, зачем лечить этих страшных существ, от которых хочется лишь отшатнуться, будто от гниющей рыбы.

И в то же время можно ли было их осуждать? Словно пугающие изображения десяти казней египетских, они вереницей листали перед Паолиной нескончаемую книгу человеческих бед. Изжеванные ремеслом проститутки, искалеченные солдаты, отбросы городских трущоб, больные запущенной чахоткой, экземой, золотухой, сифилисом, несущие печать врожденных уродств – кто только не входил в гостеприимные двери госпиталя, подчас ища здесь лишь тарелку жидкой похлебки!

Но хуже всего были другие несчастья – несправедливые, нечестные до боли, до слез, до глупого желания топать ногами и кричать в безучастное небо какие-то злые и бесполезные слова.

Был молодой лодочник, упавший с тяжелой барки меж причалом и бортом, оторвавшими ему обе ноги. Ему не успели помочь. Прерывисто хрипя, он истек кровью на руках у монахинь, и Паолина, хоть и не допущенная к ложу страдальца, слышала его надсадные предсмертные стоны из-за закрытых дверей, каменея от ужаса. А потом рыдала, давясь и захлебываясь слезами, капавшими прямо в лохань с окровавленным полотном и клочьями плоти.

Была старуха, раненная на улице ударом ножа, медленно умиравшая целые сутки и непрестанно бормотавшая что-то о недавно погибшем сыне.

Была женщина на сносях, избитая в уличной потасовке и разродившаяся мертвым младенцем. Она угасла за два часа, неотрывно глядя в угол стеклянными глазами, покачивая тело ребенка и хрипло напевая колыбельную.

Были многие другие, молодые и старые, горячо желавшие жить и смиренно ожидавшие смерти, таявшие, словно свечи, от каких-то неведомых Паолине болезней, жадно и равнодушно глодавших истощенные тела. Нет, не все умирали в скорбных стенах больницы. И было немало тех, кто вставал на ноги, покидая ее. Но в юности люди ждут от жизни добра и справедливости и не умеют удивляться им. Горе же и невзгоды потрясают куда больше и поэтому в память врезаются намного глубже. Паолине госпиталь казался смрадным чистилищем, куда несчастные приходили лишь дожить свои мучительные дни.

…Любое дело Паолине предписывали начинать с молитвы. Это порядком надоедало, и у полного кровавым тряпьем корыта или с метлой в руках девушка скучно бормотала заученные слова, размышляя о чем-то ином. Однако перед утренним входом в госпиталь она молилась искренне и усердно.