Альбом для марок - Сергеев Андрей Яковлевич. Страница 4
Для души – Козин или цыганское.
Для компании – Утесов и заграничные танго, фокстроты, румбы. Пластинки – не заграничные, все до единой – Ногинский или Апрелевский завод.
В компании танцуют. Папа не танцует. Мама умеет вальс. Мне сказали, что варламовская Свит-Су – китайская музыка, и я танцую в углу террасы фокустрот по-китайски, с поднятыми указательными пальцами.
Патефонная музыка не та, что по радио. Там оперы, хор Пятницкого, хор Александрова, песни советских композиторов, фантазии на темы песен советских композиторов, песни о Сталине.
Радиомузыка увлекает куда меньше, чем патефонная.
И все же за долгие годы включенной трансляции я уловил, полюбил, запомнил такое, чего недоставало в самой жизни, – яркое, экзотическое:
Я все время напеваю: говорят, у меня слух. Бабушка, мама, папа хотят учить меня музыке.
Это значит, на пианино. В музыкальной школе на пианино не принимают, там евреи на скрипке учатся: в случае чего скрипку под мышку и побежал.
Сумасшедшая тетка Вера на своей прямострунке ФОЙГТ никогда не играла. Прямострунку отвергли, скорее всего, из щепетильности. В начале тридцать девятого бабушка отыскала, папа купил хороший недорогой ОФФЕНБАХЕР. Недорогой: пять тысяч! Понятно, откуда такие деньги – папа только получил за книжку. Непонятно, как высокий, большой инструмент влез в наши тринадцать метров.
Я тычу пальцами в клавиши. Думаю, каждая клавиша – буква; если знать слова, по клавишам можно набрать любую песню.
Бабушкин знакомый учитель музыки, чех Александр Александрович Шварц уже очень старый. Незнакомая учительница принесла Гедике, заставила постучать карандашом по деке, подложила под меня тома Малой советской и убила насчет клавиш-букв. Я, рассерженный, ей в спину:
– До свиданья, Маланья!
Попало.
В трамвае мама разговорилась с серьезненькой девочкой лет восьми: папка с лирой.
– Я учусь у Любовь Николавны Ба́совой, лучше ее никого нет.
На Пушкинской площади в доме Горчакова у Любови Николаевны Басовой занимаются одаренные дети:
– После этого сфорцандо Мильчик интуитивно взял педаль…
Я не одаренный. За пианино кнутом не загонишь, калачом не заманишь. Хожу с невыученными уроками – как раздетый. Маюсь.
На патефоне или по радио слушать было полегче. Даже последние известия интересней, чем зубрежка на пианино. Я раскрываю газету. Дедушка читает Известию, я – Правду, как папа. Уже знаю, что и про что пишут. Привыкаю. И вдруг – на переднем месте насупленный Гитлер, поодаль наш Молотов. Во дворе из красного уголка выходит общественница:
– Теперь нельзя ругаться фашистом.
Наступает пора изумления.
Папин сослуживец, молодой дядя Володя, – чуть ли не единственный, кого с радостью приглашают на Капельский, – рассказывает, что в Западной Белоруссии и Литве не радовались Красной армии:
– Стояли и плакали.
Он привез мне 30 копеек/2 злотых 1835 года и 20 сентов со скачущим рыцарем.
Эстонские кроны с ладьей – как золотые.
В магазинах полно латвийских конфет – шоколади фабрику Лайма. Клара Ивановна переводит. С отвычки сначала читает Лайма как Сайма, хозяйство.
– Лайма, ну, это счастье.
Конфеты в сто раз вкуснее, чем Красный Октябрь, а таких красивых фантиков у нас просто не бывает. А какие коробки с папиросами!
Взрослые говорят:
– Откуда у них табак? Торфом, наверное, набивают…
В последний день финской войны, после перемирия, под Выборгом убили папина брата Федора.
Вернувшиеся изумляются злобности финнов:
– Кукушка сидит на дереве, стреляет до последнего патрона.
– Медсестра наклонилась над раненым финном, а он в нее нож!
По радио, в газетах никогда: финская армия, финские солдаты. Только: банды, бандиты, в лучшем случае: шюцкоровцы, лахтари.
Первый Огонек за сороковой год: Красная армия по просьбе рабоче-крестьянского правительства Финляндии помогает трудовому народу прогнать помещиков и капиталистов.
Из Риги вернулся дачник Саша – изумляется злобности латышей:
– Они же нас ненавидят! Бреюсь у парикмахера и боюсь, что он перережет мне горло.
Саша вывез из Латвии много особенного: полосатые трусики с костяной пряжкой для Леньки, яркие платья и кофточки для своей Дуси и Володькиной Надьки, чайник со свистком, никелированную немецкую зажигалку с пастушком, точилку для карандашей в виде хорошенького автомобильчика.
Автомобильчик вскоре переезжает в мои за́видные вещи. В латунной – внутри шелк – коробке от духов Билитис (Ралле, Моску) – расписная жестяночка с китаянками из-под царского чая, стальной американский футлярчик для десятка лезвий Жилле́т, перламутровый кошелечек, полированная мраморная пластиночка, раздвижной серебряный перстенек с рубином, любимый бабушкин брелок с зеленой лягушкой и незабудкой, кавказский кувшинчик с узорной эмалью – тоже брелок, медный жетон в пользу беженцев, образок святой преподобной Ксении без ушка.
Дедушкины подарки – старинная копейка-чешуйка, петровская гривня, елизаветинский пятачок с орлом в облаках, пробитые екатерининские гривенники.
Все это редкостное – ни у кого нет. Я хочу, хочу того, чего нет ни у кого. Это красивое – красивое встречается так редко…
Ве́рхом французского придворного изящества кажется мне головка в окне парикмахерской: черты тонкие, легкие, таких черт на улице, у гражданок, не бывает.
Красивые – ярко-алые кровавые плевки на снегу. Красивый – голубой лев и единорог на унитазе. Красивые ордена и значки. Красивые цари в книге и на марках. Последний царь – Николай Третий.
Марки у меня в большой – с гроссбух – нелинованной грубой зеленой тетради. Мама их налепила по порядку: на первом листе Англия с Викториями и Георгами, на втором – Франция со Свободами, потом Италия, Германия с Лессингами и Лейбницами и дальше, с Запада на Восток.
Сначала мама приклеивала марки за уголок синдетиконом, они быстро промокали, уголок темнел. Посмотрела, как у Юрки Тихонова, и стала сажать марки на ножках. Удивительно, если всмотреться в самые некрасивые марки, всегда увидишь, что на самом деле они все равно красивые.
Сын дачника Саши Ленька не любит красивое, он даже не знает, красивое это или некрасивое. И вообще он здорово не такой, как я.
Каждое лето с папиной помощью я горожу в углу участка из старых досок дом с дверью на ремешках и со щеколдой. На крыше – обрывки толя, перед окошком – самодельный стол.
Как-то мама и Сашина Дуся усадили нас с Ленькой туда – обедать. Он так чавкал и перемазался, что я от омерзения стукнул его и убежал. Он оскорбил мои чувства.
Назавтра я накормил его заячной капустой и козьими орешками. Я делал вид, что ем сам, он жадничал и вырывал изо рта. Когда у него заболел живот, он сказал. Саша тронуть меня не отважился, но маме посетовал:
– Вы такой чудный человек, Евгения Ивановна, и откуда у вас сын-садист?
Совесть меня не мучила, наоборот:
Ленькиного дедушку зовут Леон Абрамович, бабушку Мария Ефимовна. Мама сомневается: