На дальних рубежах - Мельников Геннадий Иванович. Страница 7

Мысли Сайго принадлежали собственной судьбе-карме.

Воин должен учиться
Единственной вещи —
Смотреть в глаза смерти
Без всякого трепета

В додзо — небольшом и тщательно охраняемом дворцовом дворике, он отдал последние приказания са-конай и у-конай — генералам левой и правой сторон обороны, велев им спешить в бой, жестом приказав остаться телохранителю и еще нескольким верным воинам. Телохранитель, бесстрашный и сильный воин, искусно владевший мечом, принадлежавший ему не только душой, но и телом, отпрыск древнего и знатного рода, должен был послужить ему кайшаку — секундантом и палачом. Те же, другие, будут действовать как кэнши: они официально засвидетельствуют, что Сайго ушел из жизни истинным самураем.

Стряхнув легкие сандалии, Сайго шагнул на новый, сплетенный из свежей желтой рисовой соломы татами, сел, скрестив ноги, и спокойно посмотрел на алеющий восток. Он твердо знал, что Бусидо — Путь воина, это каменистая, трудная дорога к смерти. Он честно прошел этот путь. Верно служа сперва сацумским князьям Симадзу, а затем и императору Мэйдзи {5}, он всегда был готов достойно умереть: в бою воином, а потерпев поражение — без малейшего колебания души или внутреннего сожаления — через сэппуку. Час настал: его кайсяку осторожно и бережно повязал Сайго хачимаки — широкую белую налобную повязку, знак того, что воин готов к последнему усилию души и воли и, встав перед ним на колени, наполнил и подал чашу рисового вина. Сайго ощутил легкий аромат сакэ, поднес чашу к губам и сделал четыре глотка: ити — раз, ни — два, сан — три, ши — смерть — четыре!

В это время, легко поднявшись на ноги, его кайшаку быстро и ловко обернул рукоять своего длинного двуручного меча белым, как символ чистоты и смерти, шелком, и низко поклонился Сайго. Развязав оби, Сайго распахнул кимоно и плавным движением сбросил его с плеч, обнажив свое еще не старое, мускулистое тело. Один из кэнши в поклоне подал ему на лакированном подносе короткий меч, подал так, что Сайго пришлось потянуться за ним, вытягивая шею. Видя это движение, телохранитель поймал себя на мысли, что страстно желает резко взмахнуть мечом и предотвратить страдания любимого вождя. Но удержался, не желая ни замутить чистоту последней воли Сайго, ни вызвать возможных усмешек многочисленных его врагов, да и зная, что он не даст ему мучиться в агонии. Сайго взял с подноса меч, бегло взглянул на синеватое лезвие, обхватил рукоять обеими руками и вонзил острое лезвие слева в живот. Проведя его направо, он открыл средоточение духа, энергии, воли, гнева, доброты, мудрости и всей жизни, и освободил чистою и не оскверненною свою душу. Затем, спокойно и бестрепетно повернув в ране меч, Сайго провел его немного вверх, сделав таким образом дзамондзи — сэппуку настоящего буси. Сейчас, он знал, все самураи, друзья и враги, будут чтить его величайшую честь и достоинство. Выдернув из раны меч, потянувшись вперед и вытягивая шею, он горизонтальным движением правой руки положил его на поднос. В ту же секунду блеснул длинный меч кайсяку и голова Сайго упала на землю. Так ушел Сайго но-Такамори и вместе с ним ушла старая, феодальная страна Ямато.

А на востоке в ясном небе поднимался оранжево-красный шар солнца. Грядущий день сулил непогоду.

***

Два самурая, молодой и пожилой, осенним днем десятого года Мэйдзи (1877 год) грустно сидели в жалком трактире на самой окраине Кагосимы за пустым, в сущности, столом, и прощались. Одному из них завтра предстояло отправиться в Нагасаки и затем за море, а второму суждено было остаться по-прежнему служить в замке сацумского князя.

Прежде дружны они не были, скорее, так, едва знакомы, да и разница в возрасте была ощутимой — лет тридцать, но после всего случившегося, когда для молодого самурая рухнул весь мир, и в душе плескалась лишь горечь поражения, только старый Андо и пошел вместе с ним распить прощальную бутылочку сакэ. Впрочем, в Кагосиме и друзей у него почти не осталось — кто погиб в битве на горе Сирояма, кто трусливо бежал, спеша ускользнуть от правительственных войск, и сейчас скрывается в домах родных и знакомых, кто, подобно ему самому, мужественно выслушал суровый приговор и должен был подчиниться…. Однако, с кем же ему осталось развеять душевную горечь, с кем перекинуться словом прощальным, с кем выпить последнюю, может быть, чашку сакэ на родной земле? Вот, хорошо, что Андо, старый воин, служивший в охране кагосимского князя уже лет сорок, составил ему компанию. Конечно, не по особой душевной близости, а скорее потому, что Андо всем в замке известен как большой любитель вкусно поесть и попить. Да и случай посетить веселый квартал он никогда не упустит. А может и потому, что Андо просто по-человечьи сочувствует, знает, что и ему суждена была подобная, если не хуже, судьба, да, видно, повезло…

— Андо-доно, закажем еще сакэ?

— Нэйсан, — помахал рукой Андо, — иди сюда, голубушка. — Во-первых, выгони-ка ты мух, вон сколько их вокруг кружит, к нашему сакэ подбираются, пусть прежде сами заплатят, отвлекают от разговора и мешают любоваться твоим личиком, а затем принеси еще одну бутылочку. Да раздвинь сёдзи, дай нам вволю насладиться видом курящегося Сакурадзима, освещенного закатным солнцем.

Девушка приветливо улыбнулась давнему своему знакомцу, отважному и веселому самураю Андо, часто храбро вступавшему в единоборство с бутылками сакэ и оставившему немало иен в их трактире, небрежно махнула полотенцем на мух, отчего они гневно зажужжали, до глубины души оскорбленные неожиданной ее непочтительностью, раздвинула легкие деревянные оклеенные местами уже давно лопнувшей бумагой перегородки, впустив порыв свежего осеннею ветерка, и живо принесла узкую и высокую в три го {6} бутылочку священного напитка, столь уважаемого настоящими мужчинами.

— А поесть что принести?

— Лети, птичка, лети, нам вполне достаточно вон тех крошек печенья. Еда, она понапрасну занимает в животах место, предназначенное для напитка. Лети, птичка…

— Так вот, — продолжил Андо их разговор, — я утверждаю, что во всем случившемся виновен испанский миссионер Франсиско Ксавье {7}, высадившийся здесь во времена Тэммон {8} и вселивший смуту в души народа проповедями веры в Эсу Киристо-сама и Санта Мария-сама.

Молодой самурай изумленно вытаращил глаза.

— Так давно?

— Конечно. Все где-то берет начало и куда-то исчезает. А наши смутные времена начались триста лет назад, и корни их проросли из зерен, брошенных на нашу землю всеми этими отвратительными красноголовыми чужеземцами.

Молодой самурай нетрезво покачал головой, — Что-то не верится мне, что из-за испанского миссионера, тем более триста лет назад, могло случиться то, что случилось…

— Древняя поговорка гласит, — назидательно поднял указательный палец Андо, — что крестьяне, как кунжутное семя, чем больше жмешь, тем больше получаешь. Так оно и было испокон веков, да вот сомнение в истинности религии предков, неуважение к нашим божкам-ками мало-помалу и сделали крестьян непослушными, дерзкими, и в конце концов обрушилось лавиной восстаний голытьбы, крушением сёгуната {9} и, наконец, поражением Сайго…

— Да откуда ты знаешь про этого Ксавье, не триста же тебе лет?

— Нет, мне не триста, всего-то пятьдесят. Я ровесник Сайго, такой же самурай-госи, и службу мы начинали вместе в кагосимском замке у старого князя Симадзу Нариоки.

— Вот видишь?

— Не только вижу, но и слышу. И знаю вдвое больше, чем ты, — Андо внимательно глядел на поднятый палец, то приближал его к лицу, то отставлял подальше.