Путь стрелы - Полянская Ирина Николаевна. Страница 37

А Игорь Витальевич тем временем при так и не выяснившихся обстоятельствах познакомился с Олей. Непонятно также, почему он на нее, простоватую, клюнул после многочисленных романов со своими более просвещенными студентками, — может быть, потому, что романы эти оказывались чересчур утомительны в результате, а девушки излишне требовательными. В меру своих возможностей и сил он стал заботиться об Оле, потому что Оля, имея сберкнижку с круглой суммой, ходила оборванная. Она вдруг приоделась, но Лиля со Славиком ничего не знали, потому что Оля заявлялась к ним редко и новые шмотки оставляла у бабушки, пребывавшей в уверенности, что это Лиля наконец-то раскошелилась на дочь. Но тут появилась одна странность: по мере появления у Оли французской косметики, блестящей бижутерии, кофточек и курток убывала ее прежняя бойкость, жизнерадостность.

Она стала вялой, замкнутой и больной. Оля сделалась тихой, и Лилю это радовало, потому что дочка, навещая родителей, уже не толклась по квартире, не лезла к котятам, которым можно было занести какую угодно инфекцию с улицы, и тогда все труды насмарку. Оля сидела с отцом на тахте и безучастно смотрела в телевизор. Зато бабушка что-то почувствовала, встревожилась и стала задавать вопросы, на которые Оля отвечать не хотела и потому однажды сказала матери: «Можно, я с недельку у вас поживу? Я тихо буду». На что Лиля ответила: «Конечно», постелила дочери в комнате отца, а сама, как всегда, улеглась в кошачьей. Утром отец уехал на работу, а Оля, поднявшись, почистила зубы, включила воду в ванной и снова закрылась в отцовой комнате. Когда Лиля обнаружила, что вода уже течет по коридору, и, закрутив краны, ворвалась в комнату дочери с криком: «Ты что же творишь, паршивка!» — то увидела Олю, стоявшую с наружной стороны балкона, белую как стенка, одной рукой державшуюся за перила. В эту минуту в Лиле вдруг что-то тихо разорвалось, она осела на пол и окаменела, стоя перед дочерью на коленях, как перед явлением ангела Страшного суда, и тут они впервые за последние годы по-человечески поговорили.

— Мама, мне так страшно, страшно, — сказала Оля еле слышно, так что Лиля переспросила машинально:

— Что, доченька, где у тебя болит?

— Мне так страшно, мамочка, что я делаю.

Лиля подняла тяжелую руку и поманила дочь.

— Иди ко мне, доча, иди к своей маме, хорошая.

Оля судорожно покачала головой и произнесла:

— Нет, мама, а то еще хуже будет.

Оля стояла, наверное, еще с полминуты, а потом Лиля не выдержала и крикнула:

— Не смей! Не смей!

И Оля, точно ждала этого крика, усмехнулась перекошенным ртом и разжала пальцы.

На Олины похороны пришли все ее подружки. Оказалось, что они все знали и молчали. Да и что они могли сказать? Каждая боролась со своими жизненными обстоятельствами в одиночку, и единственным облегчением для души в открывшейся пустыне жизни было поделиться с подружками, потому что больше никто не поймет. Всех, кто видел этих подружек, державшихся кучно, поразило то, что они как-то вроде и не переживали по поводу Олиной гибели, точно не поняли, что она действительно навсегда умерла, и даже не поплакали на ее похоронах, а на поминках сидели так же кучно, угрюмо и одиноко — с таким видом, точно выполняли тягостную обязанность, и Лиля не выдержала этого, она стала кричать на девочек, обвиняя их в черствости. Девочки сдержанно продолжали тыкать вилками в тарелки, не поднимая глаз, и тут кому-то из нас пришла в голову мысль, что действительно Олина смерть их не удивила, каждая и сама не раз подумывала, не завершить ли таким образом приевшуюся историю собственной жизни, и неизвестно еще, кому лучше. Но потом подружки заговорили, тихо и вяло по очереди вспоминая подробности, которые знали одни из них, но не знали другие, и из этих осколочных, косноязычных рассказов сложилась наконец картина, застившая Оле белый свет. Все сошлись на том, что этого никому из них не известного Игоря Витальевича Оля любила как сумасшедшая, хотя говорила, что человек он ужасный, страшный, что его спасать надо от него самого. Одна подружка вспомнила, что Оля однажды целых три дня уклонялась от встреч с ним, сидела у бабушки дома и никуда, даже в магазин, не выходила, а когда звонил телефон, зажимала уши руками и валилась лицом в подушку. Все знали, что Оля летом сделала от него аборт, и та же подружка добавила, что делать аборт Оля очень не хотела, хотя рассказывала: Игорь Витальевич кричал, что лично он работает чисто, в перчатках, и где Оля подцепила, не знает, и называл ее шлюхой. Другая вспомнила, что Оля в последнее время все хотела порвать с Игорем Витальевичем, но он ее шантажировал какими-то снимками, про что Оля говорила, будто это так страшно, так страшно, что и сказать нельзя.

Прошла неделя с Олиных похорон, и Игорь Витальевич, ничего не добившись от бабушки, отвечавшей на все просьбы пригласить к телефону Ольгу: «А кто ее спрашивает?» — позвонил в Олин техникум, где ему все и сказали. После этого он взял бюллетень, улетел к матери в Кременчуг и звонил домой оттуда так часто, что его жена сказала дочкам: «Вот как папа беспокоится о вас, паршивках». Но беспокоиться ему было нечего: через техникум Олины родители никак не могли выйти на Игоря Витальевича, хотя некоторые преподавательницы давно примечали, что Оля, пташка ранняя, ныряет в машину к какому-то лысому типу, и доказательств у родителей все равно не было, разве что курточка его старшей дочери, в свое время подаренная Оле, потому что дочке она показалась аляповатой и плебейской, но мало ли таких курток в Москве.

Выбор

У моей подруги Светы умер муж. На работе в научно-исследовательском институте, где он заведовал отделом, его любили, считали душой коллектива, поэтому на похороны и поминки собралось так много народу, что соседи по этажу разрешили поставить в своих квартирах поминальные столы. Света рассказывала, что у Гришиного гроба сошлись все четыре его жены. Первую жену, Гришину ровесницу, привел сын, сама она бы скорее всего не пришла: переминаясь с ноги на ногу, с любопытством поглядывая на людей, пришедших проводить этого далекого ей уже человека, она вежливо отбывала повинность. На лице второй супруги, явившейся с мужем, было написано мстительное торжество: Гриша о ней вспоминал с суеверным страхом, говоря, что железная была женщина, с не прощающим сердцем. Третья жена, попортившая Свете немало крови тем, что отправляла в адрес консерватории, которую оканчивала тогда еще совсем юная ее соперница, пространные обвинительные акты, вздыхала, обнимая дочку, и горько качала головой, продолжая с покойным свой тягостный разговор. Света с сыном тихо плакали. Свою любовь к мужу Света похоронила давно, постепенно, частями оплакивая очередную погибшую надежду, а муж, тогда еще живой, стоял рядом, по ее образному выражению, с богатырским уханьем, рывками, через плечо совковой лопатой бросал комья земли на еще трепыхавшиеся Светины мечты. Стоя у гроба, Света повторяла: «Ах, как же ты все перепутал, как все перепутал!» — имея в виду вереницу спутниц Гришиной жизни. Так они стояли, чем-то немного похожие друг на друга — ведь выбирал их один человек, — строгой шеренгой по одну сторону гроба, а с другой стороны билась головой о гроб давняя Гришина сослуживица, которой он так часто выписывал премии, что в бухгалтерии ее называли нашей передовицей, вкладывая в это слово неприличный смысл. Сослуживицу оттаскивали от гроба, то и дело подносили ей нашатырь и валерьянку. Таким образом, именно она, а не Света с другими женами была главным действующим лицом на этом скорбном мероприятии, не считая, конечно, покойного.

Мы со Светой дружили с детства. Она пришла в наш дружный, гордящийся своей сплоченностью 7-й «в» в середине четверти. Она вошла в тесный коллектив класса, как нож в дерево под прямым углом, и торчала в нем всегда, как нож в дереве, которому нипочем свирепые ветра и недружелюбные взгляды. Света всегда излучала доброжелательность, может быть, несколько снисходительную, вот почему все решили, что она фальшива. Светлана была ослепительно красива, замечательно играла на пианино, отлично бегала на коньках, знала на память множество стихов, о которых слыхом не слыхивала наша преподавательница по литературе, разделявшая в целом отношение класса к Свете. В классе водились свои чудики, но это были уже всеми признанные чудики, которые давно вписались в коллектив, добавляя ему какую-то своеобразную краску. Света явилась с собственным набором красок и собственной шкалой ценностей и всегда поступала так, как ей хотелось. Например: класс тянет-надрывается по асфальту металлолом, а мимо него в открытом легковом автомобиле проезжает Светлана со знакомым водителем — позади машины, привязанная тросом, издевательски грохочет какая-то железяка. Дальше: класс осуждает мещанку Ольгу Ларину, которую и Пушкин-то не жаловал, а Светлана громко говорит, что невеста поэта, имея в виду Ленского, неподсудна — он видел своим зорким сердцем Ольгу не такой, как желчный Онегин, и нечего приписывать его мысли Александру Сергеевичу. Антонина, литераторша, только дышала с перекосившимся ртом, слушая Свету, а мне через парты перебросили записку: «Скажи своей подруге, что она просто смешна!» Когда Санькова положили в больницу, про него вспомнили только через неделю, а через десять дней пришли его навестить, как всегда, всем классом — и встретили под больничными окнами Свету: она, оказывается, каждый день навещала этого тихоню Санькова, пирожки ему приносила с черемухой и грибами, о чем, едва Света завернула за угол, панически прокричал в форточку сам Саньков. И много всякого отличало ее от нас: все говорят «нештяк», а она спокойно отвечает: «Переведите», все — «оборжать» или «кадриться», а она ни за что. Все читают Мопассана, а Света взялась за Тургенева, будто его в школе не проходят, и выписывает оттуда себе в блокнот пророческое: «Честная душа не меняется». Все давным-давно постриглись — у нее коса. Все у моей сестры-медички брали читать «Акушерство и гинекологию», а она и не заглянула ни разу.