Сильные - Олди Генри Лайон. Страница 44
– Наша.
Это Мюльдюн.
– Виноватые мы, – вздохнула мама.
Да что ж такое творится, а? Они передо мной винятся, а я молчу, скотина бессловесная? Прав Мюльдюн – скотина и есть!
– Папа! Мама! Мюльдюн! Простите меня! Я…
Умсур воздела руку, повернув ее ладонью ко мне, и я умолк. А кто бы не умолк? Очень уж хорошо я помнил этот жест. Нет, сейчас сестра всего лишь просила меня замолчать. Тогда же, три года назад…
Мы с Кустуром и Чагылом играем за юртой Манчары-охотника. Она в улусе крайняя, с восточной стороны. За юртой – галечный склон к ручью. За ручьем – лес. За ручей нам ходить не разрешают. Мы складываем из плоской гальки три корявых столбика. Столбики – адьяраи. Мы расстреливаем их камнями. Мы побеждаем. Адьяраи дохнут.
Обычное дело.
В лесу – визг. Треск, шум. Снова визг. Отчаянный, будто убивают кого. Из кустов девчонки бегут, постарше нас. Они там малину собирали. Лица белые, глаза – плошки. В плошках – каша-ужас, черная-пречерная. А за девчонками…
Лес встает на дыбы. Кусты, деревья, земля. Встает, складывается в огромное, жуткое. Руки-стволы, пальцы-ветки, пасть-бурелом. На сухих ветках почки набухают, распускаются. Зеленые листья желтеют, скукоживаются. Побеги – толстые, блестящие, будто жиром смазанные. За девчонками тянутся, извиваются. Схватят, спеленают, буреломом разжуют. Земля дрожит, вспучивается, идет трещинами. Ручей – кипяток. Небо – тьма-тьмущая, как перед грозой…
Абытай-халахай! Прячься, беги, на месте стой – все одно пропадать. Мир взбесился, навис лесным дедом. Не спастись! Стоим, не спасаемся. Примерзли к галечному склону.
И тут – она. Моя сестра Умсур. Даже не стерх – так явилась. Платье – белое пламя. На груди солнце – амулет-эмэгэт [42]. Ну, сестра! Ну и сестра! Крутится, вертится – снежный буран. Галька из-под ног – градом! Бьет в бубен: доом-эрэ-доом! доом-эрэ-доом!
Поёт.
Ой, громко поёт! Где шум? Где треск? Нигде. Мир-медведь съежился, усох. Умсур пляшет. Умсур кружится. Умсур творит великий кырар [43]. И вдруг замирает, протягивает руку к лесу-чудищу. Отталкивает его ладонью: узкой, твердой, властной.
«Стой! Назад!»
Все рушится, рассыпается. Нет, все становится как раньше. Просто лес. Просто земля. Просто небо. Через ручей перебираются девчонки: насквозь промокшие, насмерть перепуганные.
Я сестре говорю: что за напасть?
Умсур не отвечает.
А у меня штаны мокрые.
– Собирайся. Поедешь со мной.
Ну вот, я думал, у нас семейный совет, а они уже всё решили. Без меня, сильного.
– Куда?
– Ко мне, на Восьмое небо.
– Зачем?
– Приедем – увидишь.
– Когда?
– Сейчас. Собирайся, говорю.
Больше я ни о чем спрашивать не стал. Спрошу – поссоримся, а оно мне надо? Кивнул: хорошо, мол, поеду. В дверях оглянулся: все смотрели на меня. И глаза у них… Живые? Блестящие? Мокрые? Ну, я даже не знаю. Словно я сказал родичам, что еду в Елю-Чёркёчёх за подвигами, и вот семья провожает меня в Бездну Смерти. Хватит, чуть не закричал я. Я же на Восьмое небо отправляюсь, к Умсур в гости! И не я отправляюсь, а вы меня отправляете!
Слышите?
Когда уже вышел, сообразил: они вроде как усохли. Неужели не одни боотуры расширяются-усыхают? И так меня этим открытием шарахнуло, что я долго стоял в сенях, как пришибленный. Лишь потом вспомнил: я еду на Восьмое небо!
Восьмое небо, говорите? Мне туда и надо!
3. С неба на небо
Собрался я быстро.
Велики ли сборы у боотура? Одежда на плечах, сапоги на ногах. Доспех с оружием сам нарастет, если что. Вспомнив молчаливые уроки Мюльдюна, я взял острый ножик с кухни – в хозяйстве пригодится. Там же, в кладовке, нашлась пустая котомка. В нее я запихал увесистый, хорошенько замороженный вильмулимуль – олений желудок, туго набитый вареной требухой, ягодами и щавелем. В улусе его ели весной, когда вильмулимули размораживались после холодов, а у нас дома – круглый год, храня в особенном зимнике. Поужинать-то я не успел, а есть хочется так, что живот к спине присох. Хорошо Мотыльку: треть луга схрупал, и сыт! И в конюшне у него сена целая копна. Почему я не родился лошадью? Вези, сытый, голодного! А я в дороге мясца пожую.
Мотылек ждет меня у крыльца: заседланный, при узде и стременах. Удобно, чего там. Едва я вывожу коня, как объявляется Умсур – словно из-под земли возникла. Ну, или наоборот, с неба спустилась. Белая-белая, она светится в темноте.
– На себя посмотри, дуралей.
Сестра улыбается: едва заметно, одними краешками губ. Но я все равно вижу.
– Разглядел? Удачное расширение, – кивает Умсур. – Полезное.
Она что, мысли мои слышит?! С удаганки станется. Какое еще расширение?! Я же усохший! Хлопаю себя по бокам, по бедрам: точно, усохший! О чем это она?
– И безопасное. Ладно, давай за мной.
Умсур срывается в небо. Взмывает стрелой, снежной поземкой – и уже там, в вышине, распахивает журавлиные крылья. Я тоже взлетаю, только не в небо, а в седло. Мотылек – умница, направлять-понукать нет нужды. Так и выступаем в поход: сестра путь указывает, я на Мотыльке – следом. Поначалу я опасаюсь, что Мотылек во мраке налетит на что-нибудь, или ноги на кочках-колдобинах переломает. Я-то ладно, упаду-встану, а любимого коня жалко. Но Мотылек идет ровной размашистой рысью, будто под копытами у него – утоптанное поле, а не косогоры с буераками.
Замечательный у меня конь!
По сторонам мелькают темные юрты улуса. В ночи они похожи на чудовищные муравейники. Юрты быстро заканчиваются; млечным серебром блестит луна. Скатившись с облака, красавица нагишом плещется в озере. Дальше, дальше… Стихает за спиной журчанье ручья. Мотылек перемахивает его, не замочив копыт. Куда мы летим-едем? Если на Восьмое небо, нам к Сиэги-Маган-Аартык надо. Ладно, сестре виднее. Она, небось, сто раз тут летала…
Сопки – справа, слева. Оживают, наползают, растут – ближе, больше. Вот и небеса заслонили. Горы, утесы! Звезды пропали, луна пропала. Лишь белый стерх мчится в вышине, в черной бездне. Нутром чую: отстану – пропаду. Буду блуждать во тьме веки вечные. Копыта Мотылька грохочут по камням. Звук наотмашь колотится в скалы, возвращается, забивает уши затычками. В голове у меня со скрежетом ворочаются бокастые валуны – вот-вот наружу посыплются. «Да расширится моя голова!» Тесно в ней валунам, тесно. И вдруг – тишина. Я что, оглох?! Мотылек фыркает. Молодец! Слышу я, слышу. Просто скалы кончились. Небо – чужое, великанское. Звезд на нем – бай-даа! – прорва. Сияют на сто полетов стрелы. А кругом, куда ни глянь, простор – взглядом не охватишь! Ровный-ровный – ни сопки, ни лощины, ни бугорка малого. Мотылек по простору идет легко, приплясывает…
Где стук копыт?
Всюду – туман-растуман. Дышит, курится, клубится. Седые пряди у копыт косичками завились. Ноги Мотылька в седину по бабки уходят. Ну ладно, туман звуки глушит, это я знаю. Но ведь не совсем же? Должно там что-то быть, под туманом – земля, трава, камни?
Не туман – облака! Мы едем по облакам!
Еду-удивляюсь, и тут живот как схватит! Что? Нет, не от страха. Чего мне, сильному, бояться? От голода. Знаете, жевать на скаку – та еще радость. Язык бы не прикусить! Ничего, если приспичило, быстро привыкаешь. Один кусок я, правда, уронил: отварное ухо, любимое. Плевать, не жалко. Ну хорошо, жалко. Оно вам надо? Еду-жую, правой рукой повод держу, левой из котомки, вернее, из оленьего желудка начинку таскаю: цап – и в рот. Вильмулимуль подрастаял; что поверху лежит, вообще мягкое.
Уфф-ф! Вот уже и не голодный.
Зараза! Второй кусок роняю, и снова ухо. Облако взбурлило водой на огне, вспухло дымной шапкой. В шапке дыра-дырища: темный водоворот. Вззззыу-у-у-у! Кто-то вылетает, с воем несется мимо. Пока я соображаю, что надо бы испугаться, кого-то уже нет. Только зябким ветром обдало. Мотылек стрижет ушами, косится на меня с беспокойством.