Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер. Страница 13

Для достижения поставленной цели Набокову пришлось, может быть, как никогда прежде, мобилизовать все свои человеческие и творческие ресурсы: его изобретательность и гибкость, умение обходить рифы, игры со случаем, неожиданные превращения персонажей, пародии на претензии детерминизма. В ход шло всё, что оправдывало цель: построить модель жизненной перспективы, заточенной, опять-таки, – на счастье. Перепробованных при этом творческих средств – тем, приёмов, находок, ракурсов, уловок – хватило на долгое время впрок.1912 Как бы подведя в «Морне» черту под самыми актуальными своими треволнениями, Набоков успокаивается и обретает, наконец, якорь: начинает оседлую жизнь и «всерьёз садится за прозу».1923 Он пишет серию рассказов – своего рода пробы, этюды, как художник, – для будущих больших полотен.

ОТ «СЧАСТЬЯ» – К «МАШЕНЬКЕ»: ОТРЕЧЕНИЕ И БЕГСТВО

Выбирая тему для первого романа, Набоков снова проявляет себя (по уже приводимому выше выражению Барабтарло) «как на удивление эмпирический писатель»: помолвленный с Верой, обстоятельствами привязанный, теперь уже прочно, к Берлину, откуда набирает силу массовое бегство русских эмигрантов, и многих – назад, на родину, пусть даже и в Советскую Россию, – он, видимо, почувствовал острую необходимость освободиться, отрешиться от двойной ностальгии: по первой любви и той малой, но незабвенной родине – родовому гнезду в Выре, – где она и происходила. Более полувека спустя он так и объяснял свой замысел: «отделывался от самого себя», «утолял томление».1931

Первая попытка оказалась неудачной, хоть и оставила по себе завораживающей лирической силы, но совершенно непригодный для поставленной цели рассказ. Как вспоминал Набоков, работать над романом с предположительным названием «Счастье» (sic!) он начал ещё в 1924 году. 29 января 1925 г. в «Руле» был опубликован короткий рассказ «Письмо в Россию», первоначально, возможно, задуманный как часть романа, но так и оставшийся отдельным маленьким шедевром. С оговоркой, что «некоторые важные элементы» задуманного романа Набоков потом «перекроил» для «Машеньки».1942

Что же потребовало «перекройки» или, более того, заново взятого старта, если, по меньшей мере, полугода работы оказалось недостаточно, чтобы отстоялось и додумалось?

«Друг мой далёкий и прелестный, стало быть, ты ничего не забыла за эти восемь с лишком лет разлуки, если помнишь … когда, бывало ... встречались мы… Как славно целовались мы … в предыдущем письме к тебе … а меж тем я сразу же … оглушаю эпитетом воспоминание, которого коснулась ты так легко» 1953, – так начинается «Письмо в Россию». И это текст, предназначенный для того, чтобы «отделаться» и «утолить»? Не надо быть Станиславским, чтобы воскликнуть: «Не верю!». Ведь здесь, несмотря на пространство и время, разделяющие бывших возлюбленных, они сохранили – и взаимно – свежесть и остроту чувства. И вообще, как будто бы ничуть не изменились с тех пор. Возможно ли такое?

В последний свой сборник стихов Набоков включил стихотворение, посвящённое В.Ш. (Валентине Шульгиной), написанное ещё в Кембридже, в конце апреля 1921 г., когда, в ожидании прихода экзаменаторов, он прямо в аудитории попытался вообразить, какой могла быть эта встреча, «если ветер судьбы, ради шутки», её бы устроил:

В.Ш.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

мы встретимся вновь, – о, Боже,

как мы будем плакать тогда

о том, что мы стали несхожи

за эти глухие года;

Плакать придётся:

о юности, в юность влюблённой,

о великой её мечте;

о том, что дома на Мильонной

на вид уж совсем не те.1961

Рассказ «Письмо в Россию» – и есть то самое воспоминание о «юности, в юность влюблённой», в котором автор, однако, достигает эффекта обратного желаемому: не «отделавшись», не «утолив», но заново, упоительно, первую свою любовь вновь пережив. И пытаясь унять боль давней утраты отчаянной истовостью заклинаний о счастье в конце рассказа: «Слушай, я совершенно счастлив. Счастье моё – вызов … я с гордостью несу своё необъяснимое счастье … но счастье моё, милый друг, счастье моё останется … во всём, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество».1972 Ключевое слово здесь – «вызов», и это, действительно, импульсивный вызов человека, самой конституцией личности «обречённого на счастье» и, вопреки препятствующим этому обстоятельствам, пытающегося убедить себя, что так оно и есть – он счастлив.

Начав писать заново, Набоков произвёл радикальную ревизию первого, спонтанного обращения к теме. Прежде всего, он отказался от эпистолярного жанра: если герои ведут постоянную и оживлённую переписку, то как их разлучать – резать по живому? Герой новой версии (как и сам Набоков), с момента отплытия из Крыма о судьбе своей прежней возлюбленной ничего не знает. При прочих равных, время молчания и неизвестности обычно людей отдаляет. Кроме того, Набоков не только переводит рассказ из первого лица в третье, что само по себе дистанцирует автора от героя, но и собирается представить этот персонаж как «не очень приятного господина», если верить характеристике, данной ему Набоковым в письме матери.1983 Что в этом определении всерьёз, а что ирония – судить, видимо, каждому по-своему, будь то персонаж, читатель или комментатор-профессионал.

Героя, Льва Ганина, автор с первых строк и в прямой речи представляет читателю как человека крайне нелюбезного и раздражительного: застрявшего вместе с ним в лифте Алфёрова он перебивает, не слушает, ведёт себя откровенно грубо: «бухнул два раза кулаком в стену», «громыхнул в сердцах железной дверцей».1991 Преобладание прямой речи, сопровождаемой авторскими ремарками, производит впечатление стилистической инерции, восходящей к недавним опытам Набокова в драматургии; то же самое, похоже, относится и к заявляемой сходу и легко читаемой символике: трудно произносимое Лев Глебович – имя и отчество протагониста – назойливо трактуется невидимым в темноте застрявшего лифта Алфёровым, пародийным антагонистом главного героя, как «сложное, редкое соединение», обязывающее его носителя к определённым качествам характера – «требует сухости, твёрдости, оригинальности».2002

Характеры двух персонажей, неожиданно оказавшихся вместе в замкнутом и тёмном пространстве, резкими штрихами обозначаются как исключающие какое бы то ни было взаимопонимание: агрессивно дискретный Ганин, раздражённый «вынужденным разговором с чужим человеком», и «беззаботно» назойливый Алфёров, докучающий своему невольному собеседнику непрошенной доверительностью и благодушным приятием возмущающего Ганина «дурацкого положения». Ситуация выглядит трагикомической: протестные, на грани нервного срыва выплески Ганина – на фоне благодушного настроения поглощённого ожиданием счастья (скорым приездом из России жены, о чём ему не терпится сказать случайному собеседнику), дурачка-трикстера Алфёрова. Не подозревая, чем ему вскоре отзовётся заданный вопрос, Алфёров спрашивает Ганина, не находит ли тот «нечто символическое в нашей встрече», – и далее следует перечисление целого ряда признаков предполагаемой роковой символики, как то: что они «вернулись домой в один и тот же час и вошли в это помещеньице вместе. Кстати сказать, – какой тут пол тонкий! А под ним – чёрный колодец… и вдруг – стоп. И наступила тьма».2013 Автор с нарочитой вымученностью тянет с полным разъяснением – что же за символ кроется за этими околичностями: «…в остановке, в неподвижности, в темноте этой. И в ожиданье», – пока, наконец, не завершает всю каденцию очевидным – речь, разумеется идёт «о смысле нашей эмигрантской жизни, нашего великого ожиданья».2024 Эта вязкость Алфёрова и вся его якобы глубокомысленная возня с «символом» окажутся тем более смешны своей претенциозностью, что главной, его, личной символики встречи с Ганиным он не угадал.

В этой, казалось бы, бесхитростной бытовой сценке новоявленный прозаик Сирин исхитрился применить целый букет представлений и приёмов, впоследствии ставших постоянными рефренами и даже своего рода опознавательными фирменными знаками его, авторского, невидимого присутствия: что человеку не дано предугадать своего будущего, что «символы» бывают обманчивы, что общие разглагольствования об истории бессмысленны, что жизнь «ветвиста» и непредсказуема, что всё решает случай и что за внешней видимостью событий кроется подлинный замысел, обусловленный присущим мирозданию «двоемирием», которое обнаруживает себя в проявленном «водяном знаке» состоявшейся судьбы человека.