Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер. Страница 5
Ну, и «моя нежная любовь к отцу – гармония наших отношений, теннис, велосипедные прогулки, бабочки, шахматные задачи, Пушкин, Шекспир, Флобер и тот повседневный обмен скрытыми от других семейными шутками, который составляет тайный шифр счастливых семей».486
Они были очень разные: отец, посвятивший жизнь общественному служению, и сын-эгоцентрик, для которого «в мире нет ничего, что я ненавидел бы сильнее артельной активности».491 Вместе с тем, политическую деятельность отца Набоков глубоко уважал, чувствуя в ней и понимая её как подлинное его призвание. К тому же он всегда знал, по «обтекающему душу чувству», что «мы с ним всегда в заговоре, и посреди любого из этих внешне чуждых мне занятий, он может мне подать – да и подавал – тайный знак своей принадлежности к богатейшему “детскому” миру, где я с ним связан был тем же таинственным ровесничеством, каким тогда был связан с матерью или как сегодня связан с сыном».502
«Моя нежная и весёлая мать…» – в память о ней Набоков хотел назвать свои воспоминания «Мнемозина, говори».513 Материнское «Вот, запомни,..» на дорожках и тропинках Выры оставило «отметины и зарубки», которые «были мне столь же дороги, как и ей». «Она во всем потакала моему ненасытному зрению. Сколько ярких акварелей она писала при мне, для меня».524 «О, ещё бы, – говаривала мать, когда, бывало, я делился с нею тем или другим необычайным чувством или наблюдением, – ещё бы, это я хорошо знаю…».535 По мнению Веры, именно матери Набоков был обязан своими творческими наклонностями.546 Счастье, как известно, это когда тебя понимают: «Кажется, только родители понимали мою безумную, угрюмую страсть … ничто в мире, кроме дождя, не могло помешать моей утренней пятичасовой прогулке. Мать предупреждала гувернёров и гувернанток, что утро принадлежит мне всецело».557 Она слушала, со слезами восторга и умиления, первые стихотворные опыты сына, переписывала их в альбом.
Отец, какие бы суждения ни случалось ему узнавать о юном своём поэте (например, К. Чуковского или И. Бунина – не слишком воодушевляющие), вплоть до агрессивно-категорического Зинаиды Гиппиус («передайте своему сыну, что он никогда не будет писателем»),568 всегда, тем не менее, поддерживал его. В Тенишевском училище, вспоминал Набоков, «мои общественно настроенные наставники … с каким-то изуверским упорством ставили мне в пример деятельность моего отца».579 По уставу этого педагогического учреждения полагалось периодически встречаться с родителями учеников, и отцу наверняка было известно возмущённое «себялюбец» в характеристике сына. Но у нас нет и намёков на то, что Владимир Дмитриевич, с его неукоснительным уважением к свободе личности, когда бы то ни было хоть как-то покушался на выраженный индивидуализм сына. Что не помешало ему воспитать в отпрыске чувство личной ответственности, и в характеристике пятнадцатилетнего ученика Набокова таковой фигурирует как «…отличный работник, товарищ, уважаемый на обоих флангах ... всегда скромный, серьёзный и выдержанный (хотя он не прочь и пошалить), Набоков своей нравственной порядочностью оставляет самое симпатичное впечатление».581
Не без нарочитого педалирования настаивает Набоков в своих мемуарах, что он «не отдавал школе ни одной крупицы души, сберегая все свои силы для домашних отрад – своих игр, своих увлечений и причуд, своих бабочек, своих любимых книг…»592 (курсив автора – Э.Г.), словом, проявлял уже известную нам «могучую сосредоточенность на собственной личности», всегда и везде предпочитая занятия одиночные, даже в тех случаях, когда они предполагали ещё чьё-то участие. Например, в шахматах, игре на двоих (где можно и проиграть, а этого он не любил), склонялся скорее к композиторству; в футболе был «страстно ушедший в голкиперство, как иной уходит в суровое подвижничество».603
То явное обожание, которое проявлялось в отношении родителей к старшему сыну, и которое они, исключительно интеллигентные люди, не умели скрывать (не без ущерба для остальных детей), было, по-видимому, невольной данью необычайной одарённости, которую они чувствовали в своём любимце. Набокову повезло вдвойне: родившись «обречённым на счастье», он и воспитание получил, как нельзя более укрепившее это свойство. Впоследствии, памятью и воображением всегда «держа при себе» своё «исключительно удачное», «счастливейшее» детство, он как бы проецировал его на настоящее и даже будущее. Для этого стоило лишь очередной раз, снова, силой воображения:
…очутиться в начале пути,
наклониться – и в собственном детстве
кончик спутанной нити найти.614
В этой «спутанной нити» (судьбы) на всем её протяжении, слово «счастье» фигурирует у Набокова как своего рода пароль, ключ, постоянный и обязательный позывной сигнал в некоей «морзянке», – и иногда, как кажется, весьма странным образом – вместо ожидаемого сигнала SOS. Это присутствует во всём, что Набоков писал: в стихах, письмах, рассказах, в предположительном названии первого романа, – и далее, пронизывая всю жизнь и творчество, порой в обстоятельствах (собственных или героев), к ощущению счастья как будто бы совсем не располагающих. Здесь, по-видимому, и находится ядро, средоточие той «счастливой», «своей» религии, в которой на природный темперамент «солнечной натуры» Набокова, наложилось творчески, по-своему преобразованное, через свою призму пропущенное, понятие судьбы, в значительной мере воспринятое, опять-таки, от родителей.
Пётр Струве, (помнивший Владимира Дмитриевича ещё со времён 3-й гимназии, где они оба учились), писал о нем в некрологе, что ощущение судьбы было единственным метафизическим принципом, определявшим каждый шаг В.Д. Набокова.621 «Любить всей душой, а в остальном доверяться судьбе», – таково было «простое правило» матери Набокова,632 – в сущности, то же самое, что и «принцип» отца, только в женской, материнской ипостаси. «Её проникновенная и невинная вера одинаково принимала и существование вечного, и невозможность осмыслить его в условиях временного. Она верила, что единственно доступное земной душе – это ловить далеко впереди, сквозь туман и грёзу жизни, проблеск чего-то настоящего»643 (курсив в тексте – Э.Г.). «Набоков говорит о материнской вере, – комментирует приведённую цитату из воспоминаний писателя В. Александров, – и звучат его слова во многом так, как если бы он писал о себе самом: во всяком случае скрытно эта мысль проходит красной нитью через его произведения».654
Людьми церковными ни отец, ни мать не были: отец не мог не видеть в самой церковной организации те же признаки деградации, что и во всех структурах имперской власти; мать же была по отцовской линии из совсем недавних староверов, а по материнской, более отдалённой, тремя поколениями, – из выкрестов (но знала ли?),665 и, по мнению Набокова, «звучало что-то твёрдо сектантское в её отталкивании от обрядов православной церкви … в опоре догмы она никак не нуждалась».676 Церковь Набоковы посещали всего дважды в год: на Великий пост и Пасху.687 И однажды, выходя из церкви после пасхальной службы, девятилетний сын сказал отцу, что ему было скучно. Ответом ему было: «Тогда можешь не ходить больше».698 В либеральном Тенишевском училище предмет, обычно именуемый в гимназиях как Закон Божий, назывался, с некоторой претензией на просвещённый подход, Священной историей, но и в такой подаче учеником Набоковым не был любим, – что и отозвалось в аттестате единственной отметкой с минусом (5-).
Знаменательно, что в дальнейшем обе составляющие этой оценки оказались равно значимыми: обладая памятью фотографической точности, Набоков мог обнаруживать отличное знание источников, но яростно отказывался «участвовать в организованных экскурсиях по антропоморфическим парадизам»,701 будучи чужд «организованному мистицизму, религии и церкви – любой церкви».712