Булгаков и Лаппа - Бояджиева Людмила Григорьевна. Страница 19

Расчесала кожу на голове до крови, думала — нервы. Оказалось — вши! В прифронтовой полосе дело обычное. Глядя в осколок зеркала, Тася кривыми хирургическими ножницами обкромсала волосы. Вымыла голову карболкой и с отвращением посмотрела на себя. Неровные пряди завились кудряшками, хотя лицо похорошело, даже повеселело. Приодевшись, Тася ждала мужа.

Вернувшись с операции, Михаил рухнул на походную кровать, даже не взглянув на нее. Не заметил новой прически и за столом, машинально поедая вареную картошку с салом. Ни Таси с ее кудряшками, ни добытого ею сала, ни ее тихо побежавших слез.

— Этот рябой сержантик, что кричал «мамочки!», помрет. Сейчас я выковырял у него из живота здоровенный осколок, зашил кое-как. Ах, да уже все равно, у него весь кишечник разворотило…

— Тебе бы отдохнуть, Миш… — робко проговорила Тася. И вдруг поняла, что не русалку видел юнкер — ее с распущенной косой у киевской парикмахерской! «Помрет»… Господи, как же это? Как же это все вышло?

— Отдохнуть, говоришь? Ха! Отдохнуть, отдохнуть, хорошо, хорошо бы отдохнуть! — напел он на мотив полечки и расхохотался так страшно, что Тася зажала уши.

— Доктора кличут! Раненого привезли, — доложила в приоткрытую дверь санитарка.

3

«Что же случилось, что?» Тася смотрела на дорогу сквозь сетку холодного, хлесткого дождя. Телегу тряхнуло, что-то хрустнуло под сиденьем, и они встали.

— Сходите, доктор. В самый омут влезли. Подморгнуть придется. А барыне лучше совсем выйти.

Тася спрыгнула прямо в лужу, черпая короткими резиновыми ботиками холодную воду. Возница и Михаил налегли на борт повозки, раскачали ее, густо брызгая во все стороны грязью. Ошпаренные вожжами лошади рванули, и повозка, переваливаясь на колдобинах, выбралась из трясины.

— Повезло, считай! А ну ночевать в степи пришлось бы? — радовался возница. — Волков тут — пропасть.

Михаил сорвал шапку и подставил лицо дождю. Его бросило в пот от напряжения, но от сердца отлегло. С некоторым удивлением он увидел стоящую на обочине Тасю. Увидел ее черные, почти детские ботики, вымученную улыбку на дрожащих губах. «Все хорошо! — говорила эта улыбка. — Все хорошо, я с тобой!»

Как же он забыл, что она рядом? Гадко, страшно, одиноко на душе, вязкие, безысходные мысли затягивали в черную ворону, в которой не было места Тасе. Фронт, война, назначение в глухую земскую больницу, этот сорокаверстый путь в глушь — все вызывало ужас несовместимости с его жизнью. Он не боялся будущего — он вовсе не хотел жить так. Черт возьми, как же хотелось легко острить, дурачиться, флиртовать! Чисто выбритым, изящно одетым сидеть в полутемной ложе с надушенной кокеткой и шептать ей в лебединую шейку, где по нежным позвонкам сбегает завиток, нечто сладко-волнующее… пошлость, какая гадкая пошлость! Врач, муж, гражданин, совершающий свой долг… Ну почему же так тяжко? Вдали от города, от его витрин, улиц, концертов, нарядных женщин, ресторанов. Вдали от семьи. Э-э, голубчик, распустил нюни. Уездной больницей управлять — не в детском отделении киевской больницы работать и не со студентами дурачиться. И какая еще тебе требуется влюбленность? Вот же она, вот!

Тася! Эта замерзшая, храбрая малышка — его единственный друг и семья. Его любовь.

Перемахнув через разливанную лужу, он обнял ее, прижал к себе и с рвущей сердце жалостью ощутил, какая она маленькая, беззащитная, бренная… Жалкая еще и оттого, что не она пригрезилась ему в надушенной ложе.

Ехали еще часа два, до темноты. Голова Таси лежала на плече мужа, ноги, избавленные от мокрой обуви и завернутые в шарф Михаила, покоились на его коленях.

— И какой злобный черт так все перевернул, Тася! Зачем эти муки и испытания? Разве мы звали их, разве о них мечтали? О крови, боли, об изуродованных мною калеках? Я же хотел лечить детей! От свинки и кори!

— Ты спасал. а не уродовал. Может; и хорошо, что нам выпали испытания? Теперь я люблю тебя еще больше. По-другому люблю. — Тася заглянула в его лицо. — Преклоняюсь даже. Ты… ты такой сильный. Мой Мишенька…

— Мясник! Навострился конечности отрубать.

— Я видела, как тяжело тебе приходилось, как обливалось кровью твое сердце.

— Знаешь… — Михаил нахмурился, — знаешь, Таська, здесь такая хитрая ловушка. Такой дьявольский трюк. Врач должен быть милосердным, уметь сострадать — да? Но ведь с жалостью и состраданием ногу молодому парню не отсечешь! Брюхо не вспорешь! Выходит — надо натянуть непроницаемый панцирь. Непроницаемый для чужой боли. Надо черстветь душой. И я очерствел! Ведь я изменился, Тася.

— Но ты едешь на край света, чтобы в глуши, темноте и грязи спасать каких-то совершенно тебе незнакомых людей! Разве это не милосердно?

— Это вдохновляет. это гак героично — «спасать людей», — ухмыльнулся Михаил. — Пустые слова. Пока не увижу самого человека, все прекрасные порывы — чистая дребедень А вот когда есть его глаза, когда вдруг начинаешь понимать всю его жизнь, его страх, его надежду, вот тогда… — Он зажмурился, быстро перекрестился и зашептал: "Упаси, Господи, от ущемленной грыжи и неправильных родов».

4

Два года работы Булгакова земским врачом описаны в блистательных «Записках молодого врача». Текст почти целиком документальный. С одним важным исключением — доктор, приехавший после университета в захолустную больницу, пугающе одинок. Одинок не только как врач, обстоятельствами вынужденный стать специалистом на все руки, но и как личность, как живой человек, пропадающий и воскресающий в убийственной стуже «тьмы египетской» — темной и нищей российской глубинке. Одиночество подчеркивает трагизм и остроту ситуации. Один в поле воин — молодой доктор отчаянно сражается за человеческие жизни. В реальности рядом с Михаилом все это время была Тася. Не сожитель и наблюдатель — а помощник и спаситель.

Дабы восстановить не литературную — жизненную справедливость, совершим действие почти кощунственное — вернем Тасю в эпизоды рассказов Булгакова. И станет ясно, что совсем не зря появилась она в его жизни — юная, простоватая, робкая, но такая преданная Тася.

Приехали под вечер. Михаил тоскливо оглянулся на белый, облупленный двухэтажный корпус, на небеленые бревенчатые стены фельдшерского флигеля, на свою будущую резиденцию — очень чистенький дом с гробовыми загадочными окнами… Справа горбатое, ободранное поле, слева чахлый перелесок, а возле него серые драные избы, штук пять или шесть. И кажется, что в них нет ни одной живой души. Молчание, молчание кругом… Появился весь персонал, состоящий из трех душ — фельдшера Емельяна Лукича Трошкина, акушерки Агнии Николаевны, деловитой, симпатичной, и терапевтической сестры Степаниды Андреевны.

— Уж больно молодого доктора прислали, — шутливо нахмурилась Агния Николаевна.

— Это я только выгляжу так. Все говорят. На самом-то деле мужчина солидный и семейный. Знакомьтесь — супруга Татьяна Николаевна.

Тася сделала шаг вперед и улыбнулась, с усилием растянув заледеневшие губы.

Их проводили в жилье на втором этаже, состоявшее из столовой, кабинета и спальни. Не богато, конечно, но и не каземат. Крахмальные простынные занавесочки на узких окнах, беленые стены, половик у кровати, керосиновая лампа на столе, покрытом льняной скатертью. Натопленная черная голландка с запасом сосновых чурок. Внизу кухня, а поодаль баня, топившаяся по-черному.

Михаил едва успел разобрать книги, радуясь, что от его предшественника Леопольда Леопольдовича осталась целая библиотека.

— А тут мне читать не перечитать! И Додерляйн имеется! Зря своего тащил — просматривал Михаил доставшееся ему наследие. — «Оперативное акушерство».

— Теперь тебе и трудные роды не страшны! — отозвалась Тася, застилавшая постель чистым, аккуратно залатанным бельем.

— Сплюнь через плечо!

В двери робко постучали:

— Там женщину привезли из Дульцева. Роды у нее неблагополучные, — шепотом сообщила присланная из больницы сиделка.