Булгаков и Лаппа - Бояджиева Людмила Григорьевна. Страница 21

Темная влажность появилась у него в глазах, а над переносицей легла вертикальная складка. Ночью он видел в зыбком тумане неудачные операции, обнаженные ребра, а руки свои в человеческой крови — и просыпался, липкий и дрожащий, несмотря на жаркую печку-голландту. Словно прошелся под воющей за окном вьюгой. Сидел, раскрыв дверцу, смотрел, не мигая, в огонь.

— Огонь, огонь — страшная сила. Это мы его в чугунной клетке держим, а если выпустить? Представляешь? Нет, ты представляешь? — Он смотрел сквозь стены в воображаемое пожарище, и в зрачках плясали опасные искры.

— Ложись, засыпаешь уже. — Тася, подвинувшись к стенке, отбросила одеяло.

Михаил босиком прошлепал к окну, отдернул шторку. За стеклом месила и завывала метель. И снова, каку печки, он застыл, думая о чем-то своем.

— Чем это кончится, мне интересно узнать, — говорил он самому себе, ложась и натягивая на голову одеяло. — Все вьюги да вьюги… Заносит меня! И все время один, один.

— Помощь пришлют, ты ж написал в Сычевку, что тут нужен второй врач. Потерпи. — Тася старалась придать голосу уверенность, хотя сама уже не верила, что жизнь в деревне к лучшему. Что, если подмогу в самом деле не пришлют? Сам Михаил долго так не протянет. Тася видела, как слабеют его силы. Ярая целеустремленность превратилась в упорство обреченного, оставшегося на заброшенном всеми посту Держала его на ногах воля, но и она была на исходе.

У доктора объявился заклятый враг.

Он вставал перед ним, разнообразный и коварный. То в виде беловатых язв в горле девочки-подростка. То — сабельных искривленных ног. То — подрытых, вялых язв на желтых ногах старухи. То — мокнущих папул на теле цветущей женщины. Иногда он горделиво занимал лоб полулунной короной Венеры. Являлся отраженным наказанием за тьму отцов — на ребятах с носами, похожими на казачьи седла. Но, кроме того, он проскальзывал и не замеченный им. Таился в костях или в мозге, бросая Булгакову вызов.

Он выписал из города книги. Враг обретал ясные очертания — сифилис.

Прошел месяц… В трех комнатах занесенного снегом флигелька горели лампы с жестяными абажурами. Два шприца было всего. Маленький однограммовый и шестиграммовый люер. Словом, это была жалостливая, занесенная снегом бедность. Но… гордо лежал отдельно шприц, при помощи которого Михаил, мысленно замирая от страха, несколько раз уже делал новые для него, еще загадочные и трудные вливания сальварсана.

На душе у него стало гораздо спокойнее — во флигельке лежали семеро мужчин и пятеро женщин, и с каждым днем таяла на глазах молодого врача звездная сыпь.

Сражение с сифилисом только началось, но Михаил дал слово бороться с ним, покуда сил хватит.

Бесконечный поток больных со всеми мыслимыми и немыслимыми в этой темной глуши болезнями, травмами, осложнениями был для него изнурительной, но отличной школой. Очень скоро Булгаков стал великолепным диагностом, часто умевшим определить недуг с одного взгляда.

Вспоминал слова киевского профессора: «Если вы, коллега, не успели поставить диагноз, пока пациент шел к вашему столу, вы плохой врач».

Отличная память и аналитический склад ума сослужили Булгакову добрую службу — он стал хорошим врачом, не достигнув и тридцати. Но цена, которой приходилось платить за опыт, была велика — его силы, его нервы, его воля были на пределе.

6

Баню топили по-черному. Тася задыхалась и кашляла в дыму, торопясь быстрее помыться налитой в ушат горячей водой. Не сумев справиться с удушьем, она, босая, выскочила на снег, присела на бревно, кутаясь в прихваченную простыню, надрывно откашлялась, сплевывая в снег сажу. Едва в глазах прояснилось, увидала широко шагающего к ней от больницы Михаила.

— Что тут у тебя произошло? Емельян прибежал ко мне, глаза на лоб лезут. «Вашей супруге плохо!» Я уж думал… Всех переполошила! В таком виде на дворе сидишь, ты в своем уме?

— Задохнулась в дыму, Мишенька. Плохо стало. Чуть в обморок не рухнула.

— Если я буду кидаться голым на двор всякий раз, как мне будет не по себе, меня повяжут и отправят в психическую лечебницу, — Резко повернувшись, он зашагал прочь продолжать прием.

Михаил стал меньше разговаривать с ней, обходясь несколькими фразами. Тася целыми днями сидела дома, ощущая свою ненужность. Все надеялась — будет трудный случай, позовет. Помогала же она ему в госпитале на ампутациях. Ничего, что голова кружилась. Дохнет нашатыря и снова к стелу. Хоть здесь поможет, не век же ненужной сидеть. Даже прививку себе от дифтерита сделала, да так от нее болела — хоть самой в койку ложись. Перетерпела.

Хмурым стал Миша, и куда ушла его игривая насмешливость, едкое ерничество? Куда подевались ласковые слова и волнение близости с «самой любимой»? Там остались — в майском городе, полном огней, веселья, радости. Неужто где-то есть кондитерские, вкусно пахнущие магазины, «московская» колбаса с копченым ароматом и нежное сливочное масло из магазинчика «Лизель»? А ветчина — розоватая такая, с ободком жирка, сосисочки толстенькие, лоснящиеся… И печенье «Каплетэн», и шоколад в атласных коробках… Есть, есть!

Неужто прямо сейчас где-то там в театре сидят надушенные дамы, сплетничают под шумок настраивающегося оркестра? Сидят, конечно, сидят, программкой обмахиваются, в бинокль ложи разглядывают…

А Таська тут, забытая, никому не нужная, смотрит в пляшущий в печи огонь и даже слезы не смахивает — осушит жар.

Все яснее становилось — нежность и доверительность их отношений с Михаилом ушли в прошлое. То, что прежде Тася принимала за оригинальность его натуры, оказалось проявлением сложного характера. Веселость и приподнятость резко сменялись гневливостью, раздражительностью, особенно в минуты усталости, неудачи. Но больше всего Тасю пугали его замкнутость и тяжелая отстраненность, все больше разделяющие их как непреодолимая пропасть.

Поздний вечер, воет и кружит за окном вьюга. У порога внизу затопали, сбивая снег. Шаги по лестнице, его шаги.

— Миш, ты? — Она вскочила, кинулась к столу. — Я курицу сварила, что тетка, которой ты зуб рвал, принесла. Жилистая, правда, да с картошечкой будет неплохо.

Михаил посмотрел на нее потемневшими от усталости глазами. Тася отпрянула: в тяжелом взгляде таилась не только бесконечная тоска — злость! Вымотался, видать, до предела. Да разве она виновата, что помочь не может? Знала бы раньше, выучилась на медсестру. Лучше было бы, чем по кондитерским бегать. Теперь сама виновата. Да не вернешь прошлого. Разве он не понимает как ей одиноко и страшно? Ведь он клялся, он говорил… Все обман, пустой звон… Хотелось орать, выплеснуть прочь ненавистный суп и бежать куда глаза глядят. Да хоть замерзнуть в степи. И то лучше. Она закрыла глаза ладонью, пытаясь удержать слезы, бесившие Михаила.

— Никого из Сычевки не пришлют. — Он бросил на стол письмо в конверте с губернским штемпелем. — Пишут, что я тут и один замечательно справляюсь.

7

«Черная полоса должна пройти, — твердила себе Тася. — Еще немного — и что-нибудь изменится».

Изменилось: черная полоса стала еще чернее. Привезли девочку с дифтеритом. Михаил начал делать трахеотомию, фельдшеру вдруг сделалось дурно, он упал, не выпуская крючок, оттягивавший край раны. Инструмент перехватила сестра. Михаил, впервые делавший трахеотомию, выстоял, не отступил. Отсосал из горла больной дифтеритные пленки, спас девочку…

Вечером сказал Тасе:

— Мне, кажется, пленка в рот попала. Придется делать прививку.

— Тяжело будет. Лицо распухнет, зуд начнется страшный в руках и ногах, я-то знаю.

— Ерунда, ты перетерпела, а я и подавно.

После прививки все тело Михаила покрылось сыпью, страшные боли скручивали ноги. Он метался по кровати, проклиная все на свете — свою несчастную участь и час, когда решил стать врачом. Наконец простонал со злобой:

— Не могу терпеть больше. Зови Степаниду. Пусть морфию впрыснет.