Булгаков и Лаппа - Бояджиева Людмила Григорьевна. Страница 41

В последнюю ночь перед отъездом Таси Михаил лежал на камнях пустого пляжа не один — с Тасей. Тихая волна била о камень расколотый арбуз. Голодные, они пренебрегли этой подачкой. Потому что главное, как твердил Михаил, в любой ситуации сохранить достоинство. Набухший соленой водой арбуз — невелик соблазн для утраты достоинства.

Измученные, потерянные, они впитывали спиной прохладу остывших камней и смотрели в небесный бархат, усеянный алмазной пылью.

— Завтра меня здесь уже не будет. Камень этот будет, звезды будут, а меня нет… — тихо сказала Тася, думая о том, что расстаются они, конечно же, навсегда.

— Так лучше. Сама видишь, не помирать же здесь вдвоем с голодухи.

— А ты сбежишь в Константинополь. Или в Париж. Я знаю — мне туда уже не прорваться.

— Ерунду говоришь, вот устроюсь и тебя вызову. Образуется как-нибудь.

— Не вызовешь. Другую, получше найдешь. Талантливую и вдохновенную, — засопела набухшим носом Тася. Михаил сел, заглянул ей в лицо:

— Тася, Тася! Это же другое! Их много, а ты одна. И ты — своя. Пока тебя две недели во Владикавказе ждал, понял: не приедешь — сдохну. Верно, верно, словно кусок меня самого оторвали. Ни есть, ни пить не мог. Мы ж впитались друг в друга. И ты — это уже часть меня, моей крови, моей памяти. И что бы со мной ни произошло, она будет со мной до смерти.

— Понятно. Буду помнить, что где-то в Париже проживает моя часть… Господи, Миш, а ведь и правда — без тебя я нецелая. Не хватает чего-то самого главного. Словно сердце выпотрошили. Вот хоть на недельку расстаемся, а уж тревога такая, как от потери.

— Мы неразлучны даже в разлуке. Сама знаешь, ты самый близкий, самый необходимый мне человек Никто меня так, как ты, не знает. Никто и любить так не будет.

— Нет, Миша, ты мне не весь открываешься. Ты ж себя поделил — кому беленький, а кому и черненький сойдет. На мою долю — пропитание, компрессы, нытье про страхи разные. А сестре Наде и разным своим «вдохновенным музам» — разговоры душевные, литературные диспуты… Что писателем стать надумал, я последняя, наверно, узнала, — выплеснула обиду Тася.

— Ты ж все видела! Я перед тобой весь как на ладони! Ничего не скроешь.

— А писание свое скрывал. Животом ящик стола задвигал. Не Таськиного ума дело.

— Да пойми же, не буду я Наде и всяким посторонним рассказывать, как в бреду метался, как от ломки мучился и тебя мучил… Сам себя презираю за это.

Перед людьми лучшее выпячиваю, героем рисуюсь. А перед тобой рисоваться никак не выйдет.

— Выходило раньше. Помнишь, как ты у цыган романс мне пел, а потом в Днепр кинуться хотел? И такой был романтичный, бесстрашный… в белой рубашке. — Тася поправила застиранный воротничок на последней рубашке мужа. — Нельзя, значит, на такого героя вблизи смотреть.

— Тася… Да пойми ты… То, что я пишу, вроде и не совсем правда. Насмешничаю, в юмор все перевожу. Ну водевиль этакий, для веселья читателей. А в жизни мы с тобой трагедию играем.

— И эта трагедия есть правда, — Тасино лицо, обращенное вверх, казалось голубым, в глазах отражались звезды.

— Не знаю, не знаю, где правда… — Михаил бросил в зеркальную гладь плоский голыш. Тот простегал водную гладь тремя крупными стежками. — Может, затем и пишу, что мне вторая правда покоя не дает, выхода требует. Нет, не вторая — моя главная, но в жизни не высказанная. Ведь человек часто и сам не знает, что хочет на самом деле.

— Человек хочет уехать. А что тут еще хотеть? Тут — хана.

— И вот ведь понимаешь, Таська, тоже не факт, что уехать хочу! — Взмахнул рукой, словно стегнув кого-то. Лунную дорожку прошил второй голыш. — Хочу славы заграничной, покоя, достатка, признания. Не у этой неграмотной солдатни. У мастеров.

— Тебя обязательно признают, Мишенька.

— Боюсь, не выйдет. Там ведь тоже не медом для нищих эмигрантов намазано.

— Ты, главное, женщину хорошую найди… Чтобы любила и жалела. — Тася зашмыгала носом. Дрогнули и скатились из уголков глаз две звездочки.

— Перестань, перестань же! Я тебя не брошу. Если не выйдет, в Москву поеду. Ты там меня и жди. Как подумаю: что ты в этом омуте без меня делать станешь? Одна! Таська! — Михаил схватился за голову, словно пытаясь остановить бег мыслей.

— Найду что! — Тася рассмеялась сквозь слезы, утерла ладонью нос. — Не пропаду! Вот тогда, вначале, ты спросил, что будет, если ты умрешь? Это еще до свадьбы было. А я сказала, что жить без тебя не стану, не смогу. Помнишь? Свет, мол, клином сошелся… Теперь… теперь остыло ведь все, Мишенька. Не так болит. Десять почти лет вместе, и только начало все розовое было и обещающее… Обманул нас кто-то.

Помолчали, слушая шелест прибоя. Пусть… И в голове, и на душе пусто.

— Миш, а Миш… Звезды как тогда, над Днепром, помнишь?.. Наши свидетели.

— И в нашу первую ночь за окном стояли — все высыпали. А любопытная луна в окно заглядывала… Что б со мной там ни случилось, ты про меня плохого не думай. Во мне много дурного. Но я не предатель.

— Самое дурное — твой обгоревший нос, красный и лупится. Как тогда, когда на наш остров ездили. — Тася села и приблизила свое лицо к лицу Михаила.

— Темно же…

— А я еще днем заметила и подумала: «Вот такого и помни, Таська. Больше не увидишь».

— Таська… — прошептал он и прижался щекой к ее мокрой щеке. Она сжала его руку Все, что они друг о друге знали, все упреки, несбывшиеся надежды — все было в одно мгновение молча пережито и прощено.

Утром Михаил смотрел вслед белому пароходу, увозящему Тасю. И не стеснялся слез.

Часть пятая

Москва

1

Тася была уверена, что попрощалась с Мишей навеки. Она собиралась в Киев — забрать оставшиеся там вещи, но делиться своими опасениями со свекровью не хотела. Чем бы ни объяснялось намерение Михаила уехать, виноватой оказалась бы она.

Путь вышел долгим и мучительным. Две недели, дожидаясь поезда на Киев, Тася спала в сквере, прямо на земле. Нехитрый багаж ее украли, она была похожа на нищую попрошайку. Наконец немытая, оборванная, злая от голода Тася явилась на Андреевский спуск. Николка и Ваня ушли с белыми и жили в эмиграции. Оттуда поступали невеселые вести. Супруги Воскресенские временно перебрались в квартиру Булгаковых. Тасе был предложен чай с засахарившимся вареньем и крошечными сухариками. Смахнув две штуки, она поймала недовольный взгляд свекрови и решила держать себя в руках.

— Бучу спалили. — Иван Павлович поджал губы и отодвинул чашку с дымящимся чаем. — Кабы национализировали, я бы еще понял — отобрать и устроиться на готовом — их манера. Но весь поселок пустить в огонь… Как хотите, не понимаю!

— Бедные мои цветы. — Варвара Михайловна скорбно сжала сухие губы.

— Все мы бедные. — Тася сглотнула голодную слюну и поняла, что она уже никогда досыта не наестся. От одной этой мысли в глазах поплыли темные круги. Звякнув, упала ложка.

— Да у вас, голубушка, анемия, — заметил Иван Павлович, — дайте-ка руку… Пульс… пульс в норме. — Он грустно посмотрел в исхудавшее лицо. — Тут, ма-тушка вы моя, все просто. Принеси-ка ей, Варя, тарелку горячих щей с хлебом. Прописал бы шоколад, да, увы, давно не водится.

— Лёля придет и подаст обед.

— Есть я не хочу. Мне бы поспать, — попросила Тася.

— Это можно — Варвара Михайловна поднялась. — Только, кроме подушки, я тебе, уж извини, ничего предложить не могу. Сами кое-как перебиваемся.

Вынырнув из тяжелого сна, Тася огляделась. То ли от мутного слоя пыли на крышке пианино, то ли от запаха тушеной кислой капусты, распространявшегося с кухни, где гремела посудой Лёля, казалось, ощущение запустения и нужды поселилось в прежде звонко-веселом доме.

Выслушав рассказ о бедствиях невестки, о том, что Михаил решил бежать с пароходом, Варвара Михайловна тяжко вздохнула:

— Миша писал, что надумал бежать. Так оно, видно, лучше будет. А ты у нас, выходит, неимущая гражданочка. Слышала, что во Владикавказе в театре успешно работала.