Алиби - Асиман Андре. Страница 35

Я думал, что обнаружил один подлинный альков на маленькой Пласа-де-Сант-Фелип-Нери. Это тихое место, здесь растет несколько деревьев и мирно журчит фонтанчик. Сюда Антонио Гауди, самый прославленный барселонский архитектор, скончавшийся в 1926 году, приходил посидеть и побыть наедине со своими мыслями. Говорят, что именно на выходе с этой площади он попал под трамвай, от чего и умер. Я тоже возвращаюсь сюда, чтобы подумать об этом городе, который мне никогда не постичь, потому что он постоянно обводит меня вокруг пальца. Будто некий вечный стриптиз, он одной рукой снимает, а другой надевает обратно, сбрасывая с себя покров лжи, чтобы обнажить другую, еще более хитроумную ложь и при этом ни на миг не явить взору пелену правды.

Впрочем, даже и на этой площади, в ее тихом оазисе, мне попадаются многослойные вымыслы. Фасады зданий, в которых расположены гильдии медников и сапожников, площади не родные: лет пятьдесят назад их перенесли из другой части города и поставили здесь. Как и в Жироне, выполнено все на совесть и безупречно. За одним из фасадов находится небольшая школа, она примыкает к церкви Сант-Фелип-Нери. Говорят, что на площади собираются строить отель. Наконец, вот и сама барочная церковь. На одной из стен до сих пор видно место, где в годы гражданской войны на нее сбросили бомбу. Поговаривают, что именно здесь приспешники Франко проводили казни. Стена изрешечена — и, возможно, это действительно следы от пуль. Но понять это не получится. Нет никакой пояснительной таблички. Собственно говоря — и меня эта мысль не покидает ни на миг, — в Барселоне и вовсе нет никаких табличек. Это город, который не только забавляется со своим прошлым, но и страдает добровольной амнезией. И уж чтобы совсем мало не казалось, еще и накрывает себя твердыми серыми плитами. Здесь камни не заговорят — а если что и скажут, слова их исказят, а то и замолчат вовсе.

Барселонцы не говорят про гражданскую войну. Они ее не помнят, как, собственно, не помнят и своих евреев. Тем не менее это две нелицеприятные страницы в истории их города.

Как и Рамбла, Авингуда-де-ла-Катедрал стала центром маргинальной экономики, прибежищем уличных артистов и настоящей какофонией фриков и фигляров. Популярнее всего здесь «живые статуи», часть международной моды. Молодые мужчины и девушки красят кожу в серебряный, белый или медный цвет, надевают костюм и, часами не меняя положения тела, изображают статуи, то есть изображают изображения человеческих тел. В отличие от той дамы в соборе, они не благодарят, когда ты опускаешь монетку им в шляпу; вместо этого они совершают замысловатый, замысленный как подражание механической игрушке пируэт-поклон, который одновременно позволяет им растянуть мышцы. «Статуя» Колумба — подражание впечатляющей статуе, которая стоит в начале Рамблы, там Колумб смотрит на Средиземное море и дальше, за него, в Новый Свет, — достанет, если бросить монетку, телескоп, обведет взором горизонт, потом опустит руку, поднимет взгляд и вернется в свою безвременную позу. Это представление явно берет некоторых за душу, потому что дети постоянно просят родителей бросать монетки Колумбу в мисочку. Вот только никто — ни дети, ни их родители, ни туристы, ни статуя Колумба, а уж тем более ни сам Колумб — не могли предсказать, что открытие Нового Света в 1492 году не только совпадет с изгнанием всех евреев из Испании, но — через открытие новых торговых путей и гаваней — в итоге подпишет смертный приговор порту Барселоны. То, что Колумб, возможно, был из выкрестов, принято считать апокрифом. То, что исход евреев мог обернуться катастрофой для Испанского королевства, равно как и то, что Испания до самой смерти Франко так и не оправилась от последствий, возможно, худшей ошибки за всю свою историю, — это факты, которые до сих пор работают — а скорее, прорабатываются. А вот то, что Барселона после пятисот лет наконец-то оправилась, это чистое чудо. Вот бы дожить мне до дня, когда я смогу сказать, что чудо это немалое, с учетом того, что — не вмешайся благотворное стечение обстоятельств — предки мои наверняка погибли бы от рук инквизиции. Но я готов простить. А Барселона готова забыть.

Нью-Йорк, лучезарный

Иногда мне не хочется домой. Я выхожу с работы, или с вечеринки, или из какого-то места, куда днем зашел выпить кофе, и спонтанно отправляюсь на длинную прогулку. Никаких дел у меня в этих случаях не запланировано, хотя можно придумать себе по ходу какие-то задачи, я ни с кем не надеюсь встретиться, хотя и приятно столкнуться с приятелем и получить приглашение посидеть за пивом или еще чашкой кофе. Но на самом деле я ищу соприкосновения с городом, а не с людьми, именно город мне до боли хочется приметить, подержать в руках немного, пока я сам его не отпущу или ему не наскучу, — и тогда он отпустит меня идти дальше. Город после трудового дня. Город в дождливый полдень. Город, когда ты взял выходной, или встал в неурочный час, или вышел не на той остановке, отправился бродить по незнакомым улицам и внезапно обнаружил кинотеатр: кто бы думал, что он существует, как же хочется туда войти. Город писателя, город любителя кино, город белых ночей; гладкий холодный современный метрополь с его стеклянными башнями, способный за несколько секунд перекинуть тебя в малорослые кварталы с их особой всепроникающей приземленной домашней этнической едой, запах которой пропитывает мощенные булыжником переулки: мостовой этой сто лет, и она способна рассказать о временах, которых никто не помнит, но почти все изобретают.

Лишь один человек понимал тайный язык городов и то, что даже тротуары, подобно сиренам, способны нас заманить и обратиться к нам с речью: Вальтер Беньямин, немецкий еврей, покончивший с собою, поняв, что побег невозможен. Он любил Париж и Берлин — не только за их подлинную суть, но и за колыхавшиеся над ними тени: тень прошлого, тень опыта, мечты — тень, которая тянулась к нему странными призывами мостов и каменной кладки, но, вполне возможно, при этом исходила из глубин его души и, подобно некоей пленке, оставляла свой отпечаток на узких проходах и во внутренних двориках, которые он так сильно полюбил. Все, до чего он дотрагивался, к чему возвращался, было проникнуто этой скрытой пленкой, этим внутренним вариантом города, который, казалось, постоянно хотел ему довериться, сблизиться с ним, ответить любовью на любовь — и который в конечном итоге научил его превращать любое место в выдуманную родину. Без этой иллюзорной пленки, которую Беньямин проецировал изнутри себя, он не нашел бы способов сближения и уж тем более — способов к чему-то прикасаться или что-то любить.

В сумерках пройду по Бродвею, разглядывая величественный центр Тайм-Уорнер, выходящий на Центральный парк. У меня, как и у всякого, в городе есть собственные излюбленные места, укромно-сокровенные нервные сплетения. К этим мини-алтарям я возвращаюсь с некоторой опаской, потому что я ведь знаю, что у магазинов и зданий есть неприятная привычка исчезать без предупреждения, и сильнее всего я боюсь, что мои былые пенаты от меня отвернутся — или мои чувства к ним внезапно остынут.

Сегодня, минуя призраки множества кинотеатров, исчезнувших с Бродвея: «Редженси», «Синема-Стьюдио», «Эмбасси», старый «Бикон», «Лойс» на Восемьдесят третьей улице, «Нью-Йоркер», «Симфони», «Талия», «Ривьера», «Риверсайд», «Мидтаун», «Олимпия», — я знаю, что потом улучу минутку, чтобы их оплакать. Однако память уклончива, мозг ищет все новых услад. Именно этого я и жду от сегодняшней прогулки — новых услад, новых видов, новых мест. Хочется извлечь из города нечто новое, хотя, что именно, я пока не знаю.

На каждой прогулке вылепляется новый город. У каждого из этих крошечных городов есть собственная главная площадь, центр, памятник, собственные причуды, прачечные, автовокзал — короче, собственная фокальная точка (от латинского focus — печь, очаг, прихожая, дом), теплое местечко, славное местечко, мягкое местечко, дивное местечко.

Порой — и мне неважно, что подумают другие прохожие, — я останавливаюсь в таком местечке, стою и смотрю. Смотрю на довоенные здания с их рядами и колоннами освещенных окон, которые напоминают мне гаргантюанскую периодическую таблицу. Смотрю на толпы, спешащие после работы по домам. Смотрю, как те, кто уже добрался до дому, торопятся в театр, и на лицах у них ожидание вечерних и ночных радостей. Смотрю на магазины, которые еще много часов не закроются. Смотрю, как самобытный безумец раздает «аллилуйя» у здания Американского библейского общества, как парни-курьеры прут на велосипедах по тротуару, как толпа вываливается из метро, а рядом с Линкольн-сквер привычно смотрю на блеск карнавальных огней на этом шумливом, залитом светом Млечном Пути, который еще какие-нибудь сорок лет назад был заброшенным пустырем, засунутым, будто бы задним умом, между жилым Верхним Вест-Сайдом и Адской Кухней, прославленной в «Вестсайдской истории».