Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 28

Надежда и противунадежда. Сперва думаешь, что увидел ее, потом не можешь заставить себя в это поверить, а между двумя этими крайностями лихорадочно подыскиваешь, что бы сказать, какую позу принять: скрыть радость – проявить радость – продемонстрировать, что скрываешь радость, – продемонстрировать, что демонстрируешь радость во всей ее беспредельности. А потом взгляд цепляет человека, просто на нее похожего. Иллюзия разбита. Это кто-то другой.

А после этого – ведь то, что ты приготовился сказать, так восхитительно, что легло покрывалом на морозный вечер вокруг, – ты внезапно ловишь себя на том, что хочешь сам развеять это изумление, не дать другим сделать это за тебя. Можно, например, начать думать: наверное, так даже лучше; подобных встреч не бывает, глупо про них и думать, а кроме того, тихий вечер в кинотеатре, который ты предвкушал целый день, наконец-то твой, все так, как ты планировал. Вы с кинотеатром несколько часов проведете в обществе друг друга, ведь из-за лица, мельком увиденного в толпе, у вас с фильмом могут возникнуть совершенно особые отношения, как будто он в состоянии неким странным образом привнести в твою жизнь именно то, о чем ты просил, даровав тебе то же самое на экране.

Потом, когда фильм закончится, я, возможно, обнаружу припозднившийся мираж ее присутствия возле окошечка кассы. Мираж уже озарил своим сиянием весь мой вечер, и я знаю, что, если иллюзию нашей встречи я заберу с собою в кинозал и свернусь в ее мягком нутре на несколько часов, фильм в свою очередь позволит мне, когда я шагну обратно на тротуар, забрать домой ощущение: то, что происходит между мужчинами и женщинами в кино, произошло со мной нынче вечером в действительности.

Возможно, эта последняя иллюзия – всего лишь отчаянная попытка поднять себе настроение, прежде чем окончательно махнуть рукой на прошедший день и на пять часов запереться в кинозале. К полуночи – так я подумал – уже наступит завтра, и это странное Рождество, начавшееся в сказочной оранжерее и впоследствии обернувшееся такой бессмыслицей, наконец-то отчалит от моего берега, точно непривязанная плоскодонка, которая тихо ускользает прочь вместе с убегающей волной повседневности.

После кино сяду в автобус, или дойду до дома пешком, или доеду на такси ближе к центру, или остановлюсь по пути с одной-единственной мыслью: посмотреть на лица, прежде чем лечь спать.

Посмотреть на лица, в противоположность вообще никого не видеть. Лица. Люди. Полуночники, тедругие, что готовы отважно ринуться в метель, чтобы пополнить запас сигарет, выгулять собаку, перекусить, купить газету или, подобно мне, посмотреть на лица.

Я стал думать, куда можно забрести после киносеанса. В какой-нибудь бар с грилем. Или в «Тайский суп».

О «Тайском супе» у меня добрые воспоминания.

«Траншейный суп», назвала бы его она, с «говяжьим пандстрахом». Как мне не хватает ее уловки: взять что-то, вывернуть наизнанку, потом вывернуть на место, прекрасно зная, что прежним оно уже не будет.

Тут-то я ее и увидел.

Хотел изобразить голосом удивление – но не полное изумление, как будто я предполагал нечто другое, но вдумываться не стал – ускользнуло, и ладно.

Может, есть еще способ пересмотреть условия первого моего желания – теперь, когда оно исполнилось, – может, я и не обязан докладывать ей о том, как думал про нее весь день, весь день.

– Клара? – спросил я с подчеркнутым удивлением – так делают те, кто кидается первым с вами поздороваться, чтобы потом вы не подумали, что они вас избегают.

– А, вот и ты. Наконец-то! – воскликнула она. – Я тебе миллион раз звонила, но тебя вечно дома нет. – Похоже на упрек любовнику. – Я уж решила, что ты передумал и вовсе не придешь.

Чтобы показать, что не преувеличивает, она показала мне два билета, стиснутых крепко – аж суставы раскраснелись.

– А я ждала, ждала, ждала. А. Тут. Жуткий. Холод, – отчеканила она, будто я был в этом виноват. – Вот, смотри. – Она поднесла ладонь к моей щеке, показывая – вон как замерзла. – Столько раз тебе звонила, что выучила твой номер наизусть. Вот. – Она повернула ко мне свой мобильник и начала проматывать длинный-длинный-длинный список бесконечных друзей. На то, чтобы опознать цифры на цветном экране, у меня ушло несколько мгновений. А под номером я увидел надпись, показавшуюся до странности знакомой: свое имя – вернее, сперва фамилию, а потом имя. Я теперь официально в ее списке?

– Ты чего на тей-ле-фон не отвечаешь?

Я не мог сказать, почему не отвечаю на тей-ле-фон.

Я бы на ее месте никогда не стал вот так вот записывать номер. Включить совершенно новое имя в список постоянных абонентов – значит начисто лишить его неопределенности, охладить лихорадочные сомнения, с которыми мы ощупываем имя незнакомца, прежде чем внести его в реестр нашей жизни; я бы подвесил его в ожидании, в чистилище – пока оно себя не «докажет». Ненамеренная описка на бумажной салфетке, имя, стремительно вбитое на холоде, продуманное отсутствие фамилии, чтобы показать: мы пока не уверены, что станем созваниваться, – все это не просто маркеры внутренней робости и неуверенных шагов по извилистой дорожке навстречу другому, но и петли крайнего восторга, болотины, которые мы оставляем за спиной на случай поспешного отступления. Я никогда не стал бы вписывать ее как Бруншвикг. Не стал бы вносить ее имя и номер в память телефона. Я бы предпринял отчаянные усилия, чтобы изъять из памяти ее номер, если бы поймал себя на том, что уже помню его наизусть.

Меня поразило, что она говорит именно то, что и я сказал бы в тех же обстоятельствах. Только я сказал бы это по совершенно противоположной причине. Я бы из кожи вон лез, как и она, чтобы показать, насколько мало для меня это значит. То ли со мной говорило ее смущение, скрывающееся под гиперболизированными жалобами на погоду, мой телефон, меня, то ли она решила не делать тайны из того, что любой другой постарался бы скрыть до времени? Или время уже пришло?

То ли мы с ней мыслим одинаково?

Или она просто говорит мужчине то, чего он жаждет услышать от женщины на первом свидании?

Это действительно наше первое свидание?

Интересно, отрепетировала ли она свои слова заранее.

Я бы отрепетировал.

Потом я подумал: если отрепетировала – даже лучше. Значит, дала себе труд.

Тут я вспомнил, что не оставил ей номера своего телефона. И в справочнике его нет.

Она, видимо, прочитала мои мысли.

– В жизни не догадаешься, у кого я узнала твой тей-ле-фон.

– У кого?

– Говорю, в жизни не догадаешься. Вот я чего принесла, – сказала она, демонстрируя белый бумажный пакет с едой и водой.

– Я… ошарашен.

Пауза.

– Он ошарашен. – Она отвернулась, надув губы, будто бы в бессловесной досаде на ненужную манерность моего ответа. Я тут же признал насмешливую тональность вчерашней пикировки на балконе. Мне ее не хватало, я ей обрадовался – слишком давно не виделись. – Миллион раз, – повторила она, будто обращаясь к самой себе.

В ее словах была и прямолинейная дерзость человека, который знает, как делать непростые признания в разговоре с шапочными знакомыми, и толика сарказма, который всегда приходит таким на помощь, когда выясняется, что непростое признание оказалось совсем простым.

Любой другой усмотрел бы в ее словах куда более обнадеживающие сигналы.

Как же мне было приятно, что она стоит там, дожидаясь меня, с двумя билетами в руке, да еще и с едой, – и поза ее вроде бы говорит о том, что она все это спланировала прямо в тот самый момент на мессе, когда я заговорил про ретроспективу Эрика Ромера. Представилось, как она просыпается утром и вместо того, чтобы думать про Инки, строит планы вечерней встречи со мной. Сперва – попытка обзавестись моим номером. Потом, когда она увенчалась успехом, – звонок. Ближе к полудню. После полудня. Потом, видимо, пришлось оставить сообщение. Но мне никто не оставлял сообщений.

– Люди, что на льду, обычно проверяют голосовой ящик, – сказала она, припомнив мои слова.