Восемь белых ночей - Асиман Андре. Страница 53

Вдруг я почувствовал себя уязвимым, обнаженным, пойманным врасплох.

– Зачем дарить это мне?

– Потому что я сделал подарки на Рождество почти всем, кого знаю, кроме тебя.

– Это подлинная причина?

– Нет, не подлинная.

– Князь Оскар! – В голосе звучал деланый упрек.

– Клара Бруншвикг, тебе одинаково сложно и солгать, и сказать правду. Ты все заводишь в какой-то сложный лабиринт.

– Каким образом?

– То, что важно, мы с тобой произносим так, будто это неважно. Уходим в сторону по касательной, чтобы не застревать на тех вещах, которые действительно имеют значение. Но потом то, что имеет значение, возвращается снова, и мы вновь отправляемся в обход и по касательной.

Она смотрела на меня в упор. Молча.

– А что имеет значение?

Мог бы заранее догадаться.

– Ты действительно сама не знаешь?

– Под тобой лед, часом, не треснет?

Я покачал головой, давая понять, что нет. Но я действительно был на тонком льду, отрицать это бессмысленно.

– Сбил в кровь я ноги, и язык мой нем.

– Скажи, бога ради, и давай есть.

– Ну как бы это сказать? Вдруг это стало как-то непросто…

– Почему? – В голосе сквозила нежность, без всякого нетерпения.

– Отчасти потому, что я отродясь не был знаком с таким человеком, как ты. Отродясь не хотел никому открывать душу, как хочу открыть ее тебе. Мне хочется быть с тобой совершенно искренним, но при этом я, сам того не желая, в твоем обществе только и делаю, что виляю и выдумываю. И все же ты – как сестра-двойняшка, которой у меня никогда не было. Поэтому и такой подарок. Остальное – всякая Вишнукришну Виндалутина, не буду тебя утомлять.

– Нет, про виндалутину я тоже хочу послушать.

– Не за макаронами.

– Если хочешь, поужинаем в индийском ресторане.

– Так ты вечером свободна?

– А ты?

Я увидел, как она прислонилась правым боком к окну эркера. Я прислонился левым. Все было как и вчера, только еще лучше. Молчание меня не смущало. Оно воскрешало в памяти те минуты, когда мы вместе слушали Генделя и долго-долго глядели друг на друга в упор. Она подперла подбородок кулаком и, посмотрев на меня, попросила:

– Ну, давай дальше про виндалутину.

Я ощутил, как плечи сгорбились снова. Мне делалось сильно не по себе – будто я что-то скрываю, но сам понятия не имею что. Я даже не решался посмотреть ей в глаза. Мне швырнули в лицо нестыковку между нашими фразами, между ее откровенностью и моей скованностью. Почему я сам понимаю, что постоянно лукавлю в ее обществе, при том что до смерти хочу ничего от нее не скрывать?

– Касательно Бетховена-Виндалу, – начал я, как будто именно это и пытался сказать с тех самых пор, как она открыла мой подарок, – возможно, мне просто очень хотелось, чтобы кто-то сказал за меня…

– Сказал что?

– Клара, о чем бы мы ни заговорили, от судов до Баха и Ромера, от околичностей до strudel gâteau, мы всякий раз приходим в одну и ту же точку, как будто заранее предрешено, чтобы все, что есть между нами, постоянно принюхивалось, скреблось, колотилось в одну и ту же дверь, причем эта дверь по нашему решению – по твоему решению – заперта. Верно?

– Придет моя очередь – отвечу.

– Бетховен – мой способ миновать эту дверь. Или, возможно, мне стоит поучиться у персонажей Ромера, ведь их разбирают до неприличия острые чувства, когда они с глазу на глаз поговорят о вещах, которые у большинства людей, недавно познакомившихся, вызовут смущение, и они предпочтут обойти их стороной.

Я бежал прятаться, не сознавая, что только что выдал, где намерен укрыться.

Она прервала:

– Так тебя это смущает?

Под «этим», насколько я понял, подразумевались мы. В вопросе ее было нечто жестокое, кровожадное – как будто она отвечала ударом на какие-то мои слова, которые ее обидели. Одновременно казалось, что она хочет одного: вывести меня на чистую воду, причем ради чистого извращенного удовольствия от самого действия. Две ночи назад она предупредила, чтобы я ни на что такое не намекал, – зачем же поднимать эту тему, если я явственно стремлюсь от нее уйти? Четыре отрывистых слова «так тебя это смущает?» прозвучали непререкаемым вердиктом относительно всего, что во мне есть; я почувствовал себя грязным шутом, которого надлежит наказать за то, что он ходит вокруг да около очередного куста, хотя ему велели не наступать на траву.

При этом я понимал, что она права. Она видела меня насквозь и выхватила именно ту вещь, которой я боялся больше всего: смущение, которое охватывало нас каждый раз после того, как она посмотрит мне в глаза, – делается невыносимо трудно говорить с ней, или, набравшись мужества, подтвердить, что мы действительно смущаемся в присутствии друг друга. Мне даже не хотелось, чтобы она видела, как легко я краснею, едва почувствовав, что начал говорить без околичностей. Может, я скрывал желание? Или не считал, что достоин желать?

Зачем она задала мне этот вопрос? Чтобы еще сильнее меня обескуражить – на случай, если я слишком много о себе возомнил? Подстегнуть меня в случае, если я возомнил слишком мало? Лишить момент блеска? Выведать правду? Заставить меня усомниться во всем, что касается нас? Или – это я принял бы с готовностью – все это происходит только у меня в голове?

Я посмотрел на нее. Знал, что, сказав что-то хоть сколько-нибудь остроумное или изящное, я поставлю под угрозу все. Клары этого мира не дают мужчинам второго шанса. Одно неверное слово – и пиши пропало. Промолчишь – тем более пиши пропало. Наденет темную юбку, алую блузку и, при ее-то сногсшибательной внешности, да еще если расстегнуть блузку пониже, подцепит любого на первой же вечеринке, на которую позволит себя пригласить. Я прямо сейчас таращился на ее расстегнутую светло-зеленую блузку. Понятно, зачем ей такой теплый платок. Под ним-то ничего нет. Зачем расстегивать блузку? А мне – смотреть или отвернуться? Буду смотреть.

– Вот теперь вы меня действительно смущаете, Князь. Очередная Вишнукришну-Виндалутина?

Хоть крышку и не поднимал, а колючки все равно вылезли, подумал я.

– Ты про мое молчание? – спросил я.

– Про то, как ты на меня таращишься. Но и про молчание тоже.

– Давай тогда сменим тему, – предложил я.

– То есть раз – и в кусты? Нет, расскажи про смущение. Хочу все знать.

Я прочистил горло.

Она сняла верхнюю тарелку с курятины, положила два кусочка мне, два себе.

– Тебе три картофелинки, и мне три, тебе еще одна, потому что ты мужчина, который сейчас скажет речь, это заслуживает картофелинки, пять стебельков спаржи тебе, три мне, потому что мне нужно место для того, что я сейчас от тебя получу, и, наконец, немного соуса тебе и немного мне – чтобы все это легче проскочило в горло. Ладно, я слушаю. – Потом, вспомнив, что выговорилась не до конца, прибавила: – И не испорти момент.

– Я думал о том, как повезло, что я пошел к Гансу на вечеринку.

– Да-а. – Сдержанное поощрение: продолжай.

– В смысле повезло мне, не тебе.

– Понятное дело.

Мы рассмеялись. И знали, почему смеемся. Делали вид, что не знали. Понимали, что оба делаем вид. Обычная история. Мне это по душе. До чего же мы с тобою умные.

– Похоже, я в твоем присутствии совсем не смущаюсь, однако чувствую, что должен. Похоже, легкое смущение, которое мы испытываем прямо сейчас, – это всего лишь отложенная близость. Или ожидаемая. Или несостоявшаяся.

– И?

– И что-то мне говорит, что мы оба чувствуем: возможно, это-то и есть самое лучшее, вот почему нам не хочется этому сопротивляться. Может, мы уже пришли в розовый сад. А дальше, возможно, ждут окопы.

– И?

Говорю ли я правду? Лгу ли? Почему мне не верится ни в единое собственное слово?

– И? – настаивала она.

– Вот здесь мне и хочется, чтобы на сцену вышел Бетховен и заставил мгновение длиться вечно: этот обед, этот разговор, даже эти припадки смущения. Я хочу, чтобы ничего не менялось, осталось как есть.